Статьи из парижского журнала "Военная Быль" (1952-1974). Издавался Обще-Кадетским Объединением под редакцией А.А. Геринга
Saturday November 23rd 2024

Номера журнала

ВОЙНА – ЕВГЕНИЙ ЯКОНОВСКИЙ



Я поступил, в 1912 году, в приготовительный класс Хабаровского, графа Муравьева-Амурского, кадетского корпуса, в котором уже числился мой брат Андрей.

Мало кто знает, даже среди бывших кадет, что с 1910 года в Хабаровском корпусе, также как и в обоих Оренбургских, Ташкентском и Иркутском, немецкий язык был заменен английским, а приготовительный класс числился в младшей роте (в мое время третьей, а позже четвертой) и носил нормальную кадетскую форму. Зимой нам полагались черные мохнатые шапки, замененные в 13 году серыми барашковыми (черные донашивались как вседневные). Корпус имел еще несколько оригинальных черт, отличавших его от большинства Российских корпусов, как например, отдельные для каждой роты столовые, фонтан в ротном зале Первой роты и отдельную от корпусного здания церковь, в которую в лютые сибирские морозы мы ходили в шинелях. Впрочем, еще в мое время к корпусу пристраивались крылья в форме буквы Е, в которые впоследствии перешли все общие службы, что позволило перейти на 4-х ротную систему.

Как сейчас помню, огромный план в добрый километр квадратный и за ним “Китайскую слободку”, длинный деревянный забор, отделявший план от казарм 10 Сибирской Артиллерийской бригады, в которой служил мой отец и за которым ржали батарейные лошади. Зимой у нас строилась великолепная ледяная гора, а нашему катку мог бы позавидовать любой спортивный клуб.

В Хабаровском корпусе, в отделении штабс-капитана Косенко, я пробыл три года. В нем же меня застала война. Помню мы были этим далеким уже, вещим и грозным летом в Благовещенске, где находился в лагерях наш второй Хабаровский дивизион 10 бригады. О войне узнали на пароходе между Благовещенском и Хабаровском.

Огромный “Цесаревич”, Амурского Общества пароходства и торговли, напрягаясь, тянул груженные пушками, лошадьми и солдатами баржи, между далекими, иногда еле видимыми, берегами великой сибирской реки. Дни были солнечные и жаркие. Стояло позднее и знойное, дальневосточное лето. Огромные боковые колеса парохода мягко стучали по воде, рябя зеркальную, сияющую на солнце, поверхность реки. Приятно пахло перегретым паром. В кают-кампании первого класса молоденькая баронесса Франк играла на рояле. Их было несколько милых и свежих барышен, срочно вызванных семьями в Хабаровск из дачных мест на Амуре и которым разрешено было перейти на “Цесаревиче”, зафрахтованном на рейс военным ведомством. Брата и меня, совсем в то время маленьких кадетиков (брат только что перешел в первый класс, а я во второй) они, с самого начала, взяли под свое покровительство, и мы проводили в их обществе все время.

Я люблю музыку и особенно рояль с самого детства, потому я сидел в этот день после завтрака в кают-кампании и слушал ноктюрны Шопена, которые играла молодая баронесса. Все же, как ни любил я Шопена, когда затрубил встречный пароход и “Цесаревич” ответил ему густым и низким басом своей сирены, я, рискуя показаться невежливым, выскочил на палубу. Это так интересно и красиво: встреча двух пароходов на широкой реке. Особенно, если бы это был красавец “Сормово”, самый новый, самый быстроходный пароход на Амуре. Но навстречу шел не белоснежный “Сормово”, а однотипный с “Цесаревичем” – “Барон Корф”, который в начале лета вез нас из Хабаровска в Благовещенск. В подобных случаях публика всегда собирается на палубах, машет платочками, посылает воздушные поцелуи, кричит. Криков не слышно из-за шума машин и колес, да и расстояния на Амуре большие. Кричат, конечно, что-то хорошее, веселое, приветливое и разноголосое. Но на этот раз пассажиры “Корфа” кричали нам как-то странно однообразно. Из кают, застегивая на ходу пуговицы шинелей, выскакивали офицеры и торопливо звеня шпорами подымались на палубу. На мачте “Барона Корфа” взвились пестрые флажки сигналов. Видно было, как взволновались на капитанском мостике “Цесаревича”. Взволнованный и возбужденный помощник капитана почти бегом спускался по трапу, ведущему на палубу первого класса. Здесь уже была все пассажиры.

— Господин полковник, — обратился он к командиру Дивизиона полковнику Бенуа. Но с “Корфа” уже кричали что-то в рупор… на на…на..сначала, я различил только последний слог.

– Господин полковник, – продолжал помощник капитана, – с сегодняшнего дня мы находимся в состоянии войны с Германией… Война… война… война… кричал рупор “Барона Корфа”.

Полковник Бенуа вытянулся, приложил руку к козырьку и дрожащим неверным голосом запел первую строку Гимна. Выбегавшие на палубу поручики и капитаны подхватили слова и над широким Амуром торжественно загремел русский народный гимн. Слезы катились из глаз старого полковника Бенуа так же, как и у одиннадцатилетнего кадета Хабаровского корпуса. Тридцать восемь долгих и не всегда счастливых лет прошло с того дня, но вот все видится искрящийся на солнце Амур, светло-кремовый расцвеченный сигнальными флажками двухтрубный “Барон Корф”, старый русский полковник с катящимися по морщинистому лицу слезами, голубое спокойное и глубокое небо, белые и защитные кителя офицеров и слышится мощная и торжественная музыка Гимна.

Десятая Сибирская стрелковая дивизия ушла на далекий фронт только в ноябре. Она входила в состав знаменитого впоследствии 4-го Сибирского корпуса, покрывшего себя славою под Праснышем, на Нареве, под Сморгонью и в Румынии.

Мы, т.е. 2-е отделение 2-го класса, были тогда старшим отделением третьей роты – первое отделение было уже во второй из-за все того же неравномерного распределения помещений Хабаровского корпуса. Сначала жизнь мало изменилась в красивом с огромным театральным куполом здании на Военной Горе. Стали читать иллюстрированные журналы, в которых огромные и бравые русские солдаты кололи маленьких бегущих немцев под Гумбиненом и печатались фотографии офицеров еще в старых, с двумя катушками на воротниках, мундирах. Тяжело ранен, пал смертью храбрых, награжден Орденом св. Георгия. Как хотелось быть тяжело раненым или пасть смертью храбрых и обязательно быть награжденным орденом св. Георгия.

Но мы были всего лишь кадетиками младших классов, а война должна была кончиться через три-четыре месяца. Тяжелые ранения, смерть храбрых и орден святого Георгия были не для нас, а для наших отцов. А как было приятно, с какой гордостью собирал я одноклассников у окна ротного зала, когда раньше, до войны, раз-два в неделю перед корпусом проходила “наша” четвертая батарея десятой бригады и перед ней на золотисто-рыжем жеребце “Цезаре” в светлосерой походной шинели обтянутой офицерской амуницией, небрежно покачиваясь в седле, проезжал отец. В ноябре он ушел где-то в середине длинного эшелона красных вагонов, на которых было написано “Сорок человек, восемь лошадей”.

Наш любимый в роте воспитатель, маленький, строгий, спрашивавший и любящий подполковник Манковоцкий объячнил нам “неудачу” под Сольдау, как тогда называли в России гибель Второй армии генерала Самсонова в Восточной Пруссии. – В большой войне бывают всегда неудачи, – нам попало от немцев, зато мы бьем австрияков. Тогда гремели победы в Галиции. Казалось вот-вот кончится война и нам не удастся пасть смертью храбрых. Вместо того нужно было попрежнему отвечать на уроках, писать письменные работы, стоять на штрафу у комнаты дежурного офицера в одних подштанниках, закинутых в сапоги (это за вчерашние провинности). Зимою опять были ледяные горы и на хоккейных коньках бегали спортсмены из старших классов. На Амуре немецкие пленные достраивали трехсполовиной верстный мост.

Портреты в “Огоньке” сначала нарядились в кителя и гимнастерки цвета “хаки”, а потом понемногу исчезли. Тысячами и тысячами падали “смертью храбрых” русские офицеры на полях Польши и Галиции, на Карпатах и в болотах Восточной Пруссии, и никакие “Огоньки” не могли поспеть за кровавой рекой, потекшей из сердца русского служилого сословия ; х вы, мальчики всех российских корпусов, готовые “пасть смертью храбрых”, не могли заменить тех, которые падали каждый день между Балтийским морем и Буковиной.

Кровоточила, исходила кровью славная Российская армия, все чаще и чаще служились панихиды по павшим питомцам корпуса, и тем нетерпеливее ждал экзаменов выпускной класс.

С выпускными классами, отправлявшимися раньше времени, без летних каникул, в военные училища, уехали и мы с братом навсегда из Хабаровска в мае пятнадцатого года.

Тогда уже ломился Макензен через Карпатский перевал, над Горной Долиной лилась кровь на Бзуре, у Прасныша и над злосчастной Козювкой. “Кадетский” вагон часто ждал на запасных путях ..ловых станций. Ехали долго, дружно и весело. В Манджурии накупили защитных гимнастерок, которые там продавались буквально за гроши. Гже же выдержать три недели в белом. Потом пошло по всей “кадетской” России что “хабаровцы” получили, дескать, защитную форму. Очень все завидовали. Все-таки как то ближе к “смерти храбрых”.

Осенью все из-за того же английского языка, принятие сначала устного, т.е. с обязательством сдачи немецкого за два класса, в 1-й Московский, мы уже после начала учебного года попали в Оренбургский Неплюевский, в первое отделение третьего класса, подполковника Григория Константиновича Черлигелли. Оренбургский Неплюевский корпус, пятый по старшинству (непосредственно после 1-го Сибирского) был основан еще при Александре I-м. Он помещался в классическом здании времен Николая Павловича, тождественном постройкам Орловского, Полтавского, Воронежского и Донского корпусов в форме буквы “Е”. Корпус был небольшой, трехротного состава и мое отделение находилось уже во второй роте, которой командовал полковник Азарьев. Почти две трети кадет были оренбургцы и уральские казаки, но корпус не считал себя казачьим и по внутреннему духу не походил на обособленный и несколько гордый Донской корпус.

Шел второй год тяжелой войны и среди офицеров-воспитателей начали появляться фронтовики из инвалидов и тяжело раненых. К ним сразу появилось какое-то стихийное и мистическое обожание, которое ставило в невыгодное положение наших старых воспитателей подполковников, хотя и со знаками Военно-педагогических курсов, но с черными темляками на шашках. На дежурствах израненных капитанов и поручиков царствовала тишина и порядок, никто не стоял в штрафу у дежурки, никто не лазал на чердак, – а это было одним из любимых развлечений. Зато старым воспитателям стало труднее, так как нужно было куда-то девать сдержанную, ради трепанированной головы есаула Е., мальчишескую энергию.

Понемногу менялась жизнь. Сначала по утрам перестали давать масло, потом уничтожили вечернее молоко, заменив его чаем. В седьмом классе отменил черчение и начертательную геометрию, так как в России трудно было достать готовальни. С фронта вести были нерадостные, хотя уже не такие тяжелые, как в начале осени. Помню как отец прислал в огромной посылке три немецкие каски. Одну мирного времени, черной кожи, с медной Гренадой, другую – той же формы из твердого фетра, защитного цвета и, наконец – кирасирскую, белого металла. Это были трофеи 4-го Оренбургского корпуса из-под Сморгони, где сибиряки остановили и отбросили немецкие колонны, прорвавшиеся в момент Свенцянского прорыва. Каски торжественно водрузили над полкой для фуражек. Как-то в начале зимы между двух уроков, нас спешно построили. В первой роте, которую от нас отделяла площадка с пальмами с кадках, ведущая одновременно в церковь и на лестницу, кричали “Ура”. Случилось, по-видимому, что-то важное и счастливое. Взволнованное и сияющее лицо полковника Азарьева почти вбежавшего в ротное помещение, нам это подтвердило. – “Кадеты! Вчера доблестными войсками Кавказского фронта взята после упорного сопротивления крепость Эрзерум. Ура русскому оружию. Ура государю императору, нашему верховному главнокомандующему. Ура русскому солдату.

Это было чуть ли не первым просветом после отступления пятнадцатого года, первой радостью после затаенных обид, после бесконечных ударов по самолюбию. Ведь и русское оружие, и государь император, и русский солдат были чем-то нашим, неотъемлемым, органически слитым с нашей жизнь. Без команды, вторая рота расстроила ряды, бросилась к своему ротному командиру, крича УРА, беснуясь от восторга. Неловко и невпопад качали старого и тучного офицера-ротного, качали есаула Е., качали воспитателей с черными темляками, качали старого сверхсрочного фельдфебеля “Пана”, нашего старшего дядьку.

В эту зиму мы с братом оставались в корпусе и на Рождество и на Пасху и только в мае, после экзаменов, выехали в “кадетском”вагоне 87-го выпуска, спешно направляющегося по училищам. Лето было страдное, грозно-торжественное. Гремело в Галиции Брусиловское наступление, каждый день сводки с фронта приносили известия о взятии новых городов, о сотнях орудий и десятках тысяч пленных. Казалось окончательно вернулась слава русского оружия и не обидно было больше ни за государя императора, ни за русского солдата.

Собрались, как всегда, к середине августа. В этом 1916-17-го в седьмом классе было только одно отделение, почему весь пятый класс был в первой роте и мы, четвертый, оказались старшим классом во второй. Приятно было дежурить по роте, вести ее в столовую, командовать “смирно” перед восхищенными взорами малышей из третьей роты, стоять в церкви рядом с воспитателем, с фуражкой в руке. В этом году мой одноклассник Базаров бежал на фронт, переодетый в кавказскую Черкесску. Черкеска принадлежала одному усатому третьекласснику из кавказцев, что и погубило нашего героя, добравшегося все же до Тулы. Но неделю весь корпус жил в напряженном состоянии со страстностью взвешивая шансы Базарова на успех. Подвел его не совсем обыкновенный цвет черкески, о чем начальство сообщило жандармскому управлению. Базарова водворили в лазарет, по известной традиции, означавшей обыкновенно исключение из корпуса, но не исключили, а перевели, кажется, в Ташкент.

Подходило Рождество. На этот раз мы ехали домой. Опять “кадетский” вагон до Тулы. Оттуда скорый поезд на юг. Пульмановские вагоны, электричество. Не то что на нашей Рязано-Уральской или Самаро-Ташкентской. Здесь, в вагоне скорого поезда Петроград-Севастополь услышал впервые о “старце”, труп которого нашли в Неве. Отпускные солдаты, какие-то женщины, одетые по городскому, коммивояжеры, в шапках из фальшивого каракуля страстно обсуждали статью в “Газете-Копейке”. Говорили о речи Милюкова, о Штюрмере, Протопопове и еще и еще о старце. Я не знал Милюкова, смутно слышал что Штюрмер – премьер-министр, и уж совсем ничего не слыхал раньше о “старце” и не понимал почему солдаты, женщины и коммивояжеры радуются его смерти. Так и заснул, ничего не поняв.

В Белгороде были балы, благотворительные базары, елки дома у знакомых, в Благородном собрании. Настроение у всех было какое-то приподнятое и тревожное и выражательно-радостное. Ждали побед в наступающем году. Летние операции на фронте и техническое усиление нашей армии, все позволяло на это надеяться. Много говорилось о Штюрмере, о Милюкове. Теперь я знал что Шрюрмер – “кадет” и что “кадеты” не обязательно учили геометрию, носили погоны и мечтали о дне, когда можно будет надеть штык – говорили о “старце” и его роли при дворе, но здесь я ничего особенного не узнал, как это ни было оскорбительно и обидно, меня еще никак не хотели считать за “сознательного молодого человека” и при моем появлении прекращали разговор. Зато на Новый год нас оставили за столом со взрослыми и позволили выпить по бокалу шампанского.

В начале 17-го года мы уехали в корпус на мягком диване и вагоне 2-го класса. Это было в последний раз. После приходилось ездить и на крыше, и на вагонных буферах.

В конце февраля лица наших офицеров казались озабоченными. Старший дядька второй роты сверхсрочный фельдфебель “Пан” прятал газету за отворот мундира, когда к нему кто-нибудь подходил, с досадой снимая при этом очки в железной оправе. Потом грянул гром. Сюда, в далекий провинциальный Оренбург, докатилось лишь его эхо. Те же городовые остались стоять на перекрестках улиц, надев на рукав черной шинели – красную повязку. Вынесли на чердак портреты царской семьи, но долго не верили в отречение Михаила Александровича. Наш “англичанин” Паддон храбрился – вот теперь им Николай Николаевич покажет. Но Николаю Николаевичу новые люди из Петербурга “показать им” не позволили. Помню бравого и молодого пехотного офицера, случайно заговорившего с нами, двумя-тремя кадетами, на улице и узнавшего от нас об отставлении великого князя от командования. “Ну, теперь всему табак. Без него воевать не будем. Я не за себя говорю, а за солдата, поверьте мне”.

Вот так внезапно из слов полковника Азарьева, в день взятия Эрзерума, выпал государь император – оставались еще “слава русского оружия” и “русский солдат”.

Когда мы вернулись в корпус, в августе – не было больше ни этой “славы”, похороненной под Тарнополем и Ригой, ни русского солдата, утонувшего в кровавой слякоти Калишской осени.

ЕВГЕНИЙ ЯКОНОВСКИЙ.

Добавить отзыв