Издание Обще-Кадетского Объединения под редакцией А.А. Геринга
Saturday September 23rd 2017

Номера журнала

Фронт. – К.Р.Т.



«Наш полк! Заветное чарующее слово

Для тех, кто смолоду и всей душой в строю»

K.P.

Наступил день отправки. Я волновался, что было вполне естественно — ведь дело шло о жизни и смерти, тем более для пехоты, которая, хоть и не называлась «царицей полей», но несла огромные потери и всем было хорошо известно, что надежд уцелеть почти нет, а ранение почти обязательно и причем в лучшем случае, через 2-3 недели — «мясорубка войны» работала беспрерывно и безотказно! Я приучал себя к мысли о неизбежном и старался подавить страх. Отправка происходила вечером 11 февраля 1916 года со станции военно-продовольственного пункта. Я тепло распрощался с остающимися унтер-офицерами, поблагодарил их за их помощь, построил роту и повел ее на станцию. Каждая маршевая рота шла на станцию отдельно. Никаких проводов и напутственных слов начальства не было. Вел я роту по Николаевской улице, в это время, как обычно, заполненной гуляющей молодежью и видевшие меня знакомые даже и не подумали, что я отправляюсь на фронт. Денщиком (до отправки у меня его не было), Сидоренко назначил Григория Гордеева, углежога из Кана-Никольского завода. Гриша, как я его с этого момента неизменно называл, при огромном росте — 202 сантиметра — был тихий и очень скромный человек. Гриша явился ко мне домой, забрал мой чемодан и отправился на моей лошади на станцию. Мой отец благословил Гришу и, просив его «беречь» меня на фронте, обнял и расцеловал как родного сына. Я просил отца не провожать меня, так как и время было позднее и хлопот у меня, как у ротного, будет много и я не смогу уделить отцу времени. Кроме того, я считал, что проводы на станцию будут тяжелы и для него и для меня. Распрощался я с отцом и теткой дома без слез, по-мужски, хотя я понимал, что отец сильно переживает, отправляя второго сына на войну. На станции почти никого не было посторонних, кроме нескольких солдатских жен, неведомыми путями узнавших о нашей отправке и приехавших из ближайших деревень. Посадка всех 4-х рот прошла в большом порядке. Для офицеров и сопровождающего маршевый батальон начальника эшелона с несколькими унтер-офицерами был подан пассажирский вагон 3 класса, солдаты же размещались в теплушках по написанному на всех товарных вагонах расчету — «40 человек — 8 лошадей». Ехали мы очень медленно — 8 суток, но без всяких происшествий. Командирами других маршевых рот были прапорщики Воробьев Николай, Копылов и Саникидзе Климентий Мамукович. С последним я очень сдружился, хотя он был намного старше меня, отслужил действительную службу в кавалерии, во время войны окончил пехотную школу прапорщиков. Еще в Оренбурге я отпустил домой унтер-офицера Супруна и он был обязан догнать эшелон на ст. Сырт, но его там задержал комендант и арестовал как дезертира. Супрун дал мне на эшелон телеграмму о случившимся, я сейчас же дал коменданту станции ответную телеграмму с просьбой отправить Супруна вдогонку и тот нагнал нас, сев на пассажирский поезд.

На восьмые сутки мы высадились в городе Новоград-Волынск, из чего стало ясно что мы прибыли на пополнение Юго-Западного или, как было принято говорить, Австрийского фронта. Мы влились в запасный батальон 8 армии, причем роты были отведены за несколько верст от города и расквартированы в деревнях. Здесь уже наступила весна, снег стаял и была и в городе и на дорогах непролазная грязь. Нас с Саникидзе поместили в городе на квартире к одному еврею. Дело было в пятницу и, приведший нас квартирьер долго барабанил кулаками в парадную дверь пока не вышел хозяин дома и извинился перед нами, — сегодня пятница и, по религиозным обычаям, грешно делать что либо самим и просил подождать, пока не придет русская девочка и зажжет нам лампу. Здесь мы прожили несколько дней в полном бездействии — сдачу рот оформлял начальник эшелона и мы даже и не побывали в расположении своих рот. Гриша где-то разыскал старушку, отпускавшую на дом обеды, очень вкусные и дешевые. Мы с Саникидзе удивлялись дешевизне бывшей здесь несмотря на близость фронта и массу людей – яйца, напр. стоили 3 копейки десяток — каждое утро мы их покупали и истребляли в неограниченном количестве. Здесь-же мы повстречались и с местными выражениями, казавшимися нам испорченным русским языком, вроде «тудой» и «сюдой», «по над берегом». Город не представлял ничего интересного, кроме старой крепости на берегу реки, и населен был почти исключительно евреями. Большую часть дня мы с Саникидзе гадали, куда нас забросит судьба? Примерно через неделю мы получили приказ на погрузку и к вечеру прибыли в город Ровно, где и ночевали в казармах военного городка. Утром нас построили на разбивку и всех назначили на пополнение 40-го корпуса 8-й армии которой командовал ген. от кавалерии Брусилов. Мы выстроили роты на лесной поляне — кругом был прекрасный лес, было тепло, светило солнце. Принимавший пополнение капитан Вишневский назначил мою роту в 5-й стрелковый полк, а меня в 7-й, Воробьева с его ротой тоже в 5-й полк. Тогда мы стали просить капитана о назначении нас в один полк, при чем врали, что мы двоюродные братья, а я добавлял, что не хочу расставаться со своими солдатами. Капитан долго не сдавался, но потом уступил и назначил меня в 5-й стрелковый полк. Саникидзе и Копылов со своими ротами попали в 4-ую стрелковую дивизию. Приемщики от полка — унтер офицеры повели нас в полк, занимавший окопы в районе станции и Местечка Олыка Волынской губернии. Шли по полотну железной дороги, проходившему по просеке прекрасного строевого хвойного леса. Везде заметны следы осенних боев 1915 года, когда противник подходил под самое Ровно и был затем отброшен немного на запад. Наш 40-й корпус, как все, состоял из двух дивизий — 2-й и 4-й стрелковых, неофициально называвшихся Российскими в отличие от стрелков Сибирских, Туркестанских и Финляндских, имевших свою нумерацию с первого номера. В мирное время стрелковые полки имели 2-х батальонный состав и, по сути дела, только этим и отличались от армейских частей. К 1916 году стрелковые полки были развернуты до 4 батальонного состава. Наши «Российские» стрелковые полки в мирное время стояли в Царстве Польском и наш полк в городе Радоме. Было 5 дивизий «российских» стрелков. Нашей дивизией командовал генерал-лейтенант Белозор, а 4-й, знаменитой по обороне Шипкинского перевала в Русско-Турецкую войну 1877/78 гг.

— генерал Антон Иванович Деникин, тот самый Деникин, командовавший белыми армиями Юга России в гражданскую войну. В его дивизии полки были шефскими — например: 16-й стрелковый имп. Александра III полк и на погонах носили накладные медные вензеля своих шефов.

С наступлением темноты мой проводник-приемщик повел роту в окопы полка, люди мои уже были разбиты по ротам и каждую группу вел приемщик от роты унтер-офицер. В этот день я в последний раз командовал своей ротой, после чего с людьми почти не встречался так как они были рассеяны по всем 16 ротам полка. Проводник предупредил, что нельзя разговаривать и курить, чтобы не вызвать огня противника, а мы были примерно за 4 версты от него и такая предосторожность была сомнительна, по крайней мере потом я держался гораздо беспечнее. Примерно за пол-версты до позиций пошли уже цепью, ночь была непроглядна, а грязь непролазна и идти в вязкой почве было трудно. Было и жутковато – ведь мы были на фронте и вблизи противника. Как я потом убедился, ничего особо опасного не было, но скрытность подхода нужно было соблюсти, поскольку наши окопы были на открытой местности и, если бы австрийцы осветили местность прожекторами или ракетами, наш подход был бы обнаружен, но австрийцы преспокойно сидели в своих окопах, уверенные, что мы ничего не можем против них предпринять, тем более при таких неприступных, как они считали, укреплениях. Невероятная грязь тоже не позволяла проявлять какую либо активность обеим сторонам. Я был назначен в распоряжение командира 2-го батальона капитана Ростиславского Тихона Семеновича, в землянке которого прожил несколько дней, после чего был назначен младшим офицером 8-й роты, которой командовал прапор. Барабанщиков, произведенный в офицеры за боевые отличия из подпрапорщиков. На участке царило полное спокойствие — ни одного выстрела. Окопы были в рост человека «полной профили» для стрельбы стоя со ступеньки, были сделаны бойницы из дощечек, засыпанных с боков и с верха землей бруствера. Землянки представляли из себя очень примитивные укрытия, так как наката не имели и скорее были построены в расчете на русское «авось». Крыша была из тонких жердей, покрытых тонким слоем соломы и засыпана тоже тонким слоем земли. Такое «укрытие» могло быть пробито и ружейной пулею. Блиндажей не было совсем, кое-где были жиденькие козырьки. Глинистая, болотистая почва создавала много неудобств — на дне окопов стояли лужи и грязь, приходилось мостить подручным материалом, которого и не было под руками, настил постоянно уходил в почву. Перед окопами было проволочное заграждение в четыре ряда кольев. Роты занимали участки до 1000 шагов по фронту. Днем у бойниц стояли редкие часовые-наблюдатели, остальные люди сидели в землянках, занимаясь своими делами. На ночь выставлялся дежурный взвод. Как правило, все люди находились в боевой готовности — были одеты в шинели и спали не раздеваясь, не снимая снаряжения, и сапог.

Шагах в 500 примерно перед нами простиралась укрепленная линия окопов и перед нею полоса проволочных заграждений в 16 рядов кольев, последние ряды которых были на самом бруствере. Местами окопы были двухъярусные и укреплены железобетонными кубами, почти в метр по сторонам. В общем, австрийцы, будучи на чужой земле, не жалели на оборудование позиций ни русского леса, ни русских сел и использовали все максимально и для укрепления позиций и для удобного в них пребывания. Фронт остановился на этом месте осенью 1915 года и окопы отрывались осенью, поэтому даже простым глазом определялись насыпи и бруствера ходов сообщения и окопов 2-й и третьей линий, потому что маскировка за отсутствием дерна была не соблюдена выброшенная земля демаскировала всю сеть укреплений. Сравнение наших окопов и австрийских было далеко не в нашу пользу — австрийцы ничего не жалели, тем более чужого — рубили лес, разбирали хаты крестьян, а нам лес рубить запрещалось, а тем более разбирать хаты и без того почти нищенствующих украинских крестьян.

Окопным бичем были ВШИ, которыми заражены были все поголовно и они, как на свежего человека, безжалостно на меня набросились, — было (в начале) невероятно омерзительно ощущать на своем теле, белье и одежде этих паразитов. Потом я к ним привык, как к неизбежному злу. Вшивость была невероятной и у особо неряшливых они заводились даже в бровях. Бороться со вшивостью было нечем — вода подвозилась в небольшом количестве и умываться по-настоящему было нечем. Как ни странно, а вшивость не вызывала заразных заболеваний вплоть до конца войны. Стрелки были хорошо одеты в зимнем обмундировании, сапоги исправны, за чем очень следилось. Каждый имел вполне исправную винтовку и по 250 боевых патронов, за сохранностью которых велось неустанное наблюдение — учитывался недостаток патронов в 1915 году. Недостатка винтовок не ощущался и разговоры о том, что нашему солдату приходилось «ждать» пока не убьют соседа, чтобы получить винтовку — оказались неправдоподобными (по крайней мере в наших частях такого явления не было). Я, наслышавшись о якобы страшном недостатке в винтовках на фронте, расспрашивал старых солдат участников боев 1915 года и ни один из них не подтвердил этого слуха, патронов было действительно маловато, «не в волю» и был большой недостаток в артиллерийских снарядах, почему вся тяжесть боев ложилась на пехоту, несшую от огня противника большие потери, тратившего боевые припасы безучетно. Стоявшая рядом с нашей, на правом фланге, второочередная 101-я пехотная див., сформированная из запасных и, как и все второочередные насмешливо называемая «бабушкиной гвардией Господа нашего Иисуса Христа», была вооружена, как и многие другие, полностью трофейными австрийскими винтовками и имела в достаточном количестве к ним патронов. Прозвище «бабушкина гвардия Господа нашего Иисуса Христа» произошло от того, что все сформированные в начале войны ополченские дружины, впоследствии сведенные в пехотные полки и дивизии, на фуражках носили вместо кокарды медный крест и были вооружены берданками. Вот с такими, устаревшего образца однозарядными винтовками, эти дружины сражались против хорошо вооруженного противника. Весь соседний 39-й корпус был вооружен австрийскими винтовками. Эти винтовки, системы «Манлихер», были со съемными ножами-штыками, в основном утерянными, были снабжены поделанными уже нашими оружейными мастерскими такого ж вида ножами-штыками, но со штыковой трубкой, дававшей возможность стрельбы с примкнутым штыком. Продовольственное снабжение было хорошим и стрелки имели бодрый и здоровый вид, и я не находил, что их боевой дух подорван неудачами 1915 года. Как и полагалось русскому солдату, стрелки были всегда выбриты, одеты по форме, подтянуты и имели молодцеватый вид. Все это, возможно, было потому, что, как отмечает в своих воспоминаниях генерал Брусилов, 40-й корпус, куда входила и наша дивизия, был одним из лучших в 8-й армии и сохранил свою высокую боеспособность.

Днем не раздавалось ни одного выстрела. Редко, редко выстрелит полевая пушка — стрелять по противнику было совершенно бесполезно. Зато, ежедневно над нашими окопами появлялись по два-три аэроплана «Таубе», летевших в наши тылы на разведку. Наша артиллерия их обстреливала. Специально зенитных орудий тогда не было. Зрелище было интересным и мы наблюдали за облачками разрывов шрапнелей, тянувшимися цепочкой за аэропланом. Слово «самолет» в ту пору не употреблялось. Нашей артиллерии не было видно и невольно закрадывалась мысль: — снабжена ли она снарядами и не придется ли нам, как и в 1915 году, отдуваться своими боками. Как показали дальнейшие события наша артиллерия была на должной высоте и оправдала себя полностью.

Газеты на фронте были редкостью даже среди офицеров, поэтому безотказно работал «Солдатский Вестник», как назывались быстро распространявшиеся слухи и новости, исходившие из довольно достоверных источников — как телефонисты всех степеней, передающие и принимающие все распоряжения сверху вниз и обратно. Наступление на фронтовом языке называлось «Ломайло» и все ждали, что, как только земля подсохнет неизбежно будет «ломайло» тем более, что отступление прекратилось, за зиму люди хорошо отдохнули, освоились с окопной жизнью, появились в достатке боевые припасы и «безделье» надоело.

Через две недели полк был сменен и отошел на отдых в Клеванский лес (близ станции Клевань). Лес был просто великолепен — высоченные строевые сосны, местами болота — ведь это была южная часть Полесья. Сразу, по прибытии в лес, все роты приступили к постройке землянок и был построен уже к вечеру, целый распланированный по уставу лагерь. Достойно удивления, что при отсутствии инструментов и только при помощи носимого шанцевого инструмента да поперечных пил, бывших при ротных кухнях, землянки были окончены к вечеру. Огромные сосны валились, очищались от веток, а затем, при помощи клиньев, раскалывались вдоль на плахи, из которых над вырытым котлованом делались крыша «коньком», закрывавшаяся ветками и присыпавшаяся земле. Почва была песчаной и сырой и, проспав первую ночь на подостланных на пол ветках, утром все встали совершенно сырые. Установленные в землянках складные, переносные печи и топившиеся беспрерывно, благо дрова были рядом и в изобилии, скоро высушили песок пола почти на полметра. Началась всеобщая охота на вшей и их безжалостное ежедневное истребление. Я, второй младший офицер-прапорщик Куликов и ротный командир Барабанщиков помещались в землянке ротного командира. У нас тоже стояла постоянно топившаяся железная печка. Мы с Куликовым были новички и ужасно стеснялись искать и бить вшей при Барабанщикове и друг друге. Но когда Барабанщиков уходил, мы за них принимались, так как, при жаре царившей в землянке, вши начинали ползать и производили непереносимый зуд. Эти паразиты скоплялись у щиколоток, в пахах и под мышками. Мы с Куликовым потом стали соревноваться, кто больше набьет вшей. Число «трофеев» достигало до полусотни, даже если процедура производилась два-три раза в день.

Была построена офицерская столовая, вроде павильона, стены которого были из переплетенных жердей, столы врыты в землю и около них врыты скамьи. Обеденные столы такого же типа были установлены возле землянок каждой роты. Офицеры были обязаны приходить в столовую и, таким образом представилась возможным ознакомиться со всеми. Кадровых офицеров было мало — человек 10, так же как и кадровых солдат, которых в некоторых ротах не было совсем, да и были они в ротах по одному из числа случайно уцелевших. Командиром полка был полковник Ильяшенко, другими кадровыми офицерами были: помощник по хозяйственной части подполковник Глотов, командир 3-го батальона подполковник Гаскевич, командир 1-го батальона поручик Гуммель Николай Иванович, командир 2-го батальона кап. Ростиславский, штабс-капитан Жадзилко, начальник команды разведчиков поручик Близнер Владимир и полковой адъютант поручик Столяров. Остальные были прапорщики военного времени, прапорщики запаса и один капитан, призванный из запаса-командир 4-го батальона Демьянов.

Обеды в столовой проходили так: все собирались к назначенному часу, затем приходил командир полка, здоровался с нами и просил садиться, занимая свое постоянное место за столом. Начинался обед. Обслуживали солдаты. Обед проходил в чинном порядке, а после ухода командира полка желающие поболтать оставались, начинались разговоры, шутки, смех. Рассказывались анекдоты, в большинстве случаев нецензурные, и мастером их рассказывать был поручик Козаченко. Обязательным слушателем анекдотов был полковой священник отец Николай, личность крайне несимпатичная и не любимая и офицерами и солдатами, хотя его деятельность в полку по своей «специальности» была крайне ограничена. Во время обеда играл полковой оркестр.

Всех офицеров полка я быть может не помню, как и не помню их должностей и привожу список по памяти:

1. Командир полка — полковник Ильяшенко,
2. Полковой адъютант поручик Столяров,
3. Начальник команды разведчиков — поручик Близнер,
4. Командир 1 батальона — поручик Гуммель,
5. Командир 1 роты — прапорщик Воскресенский,
6. Командир 2 роты — поручик Буцевол.,
7. Командир 3 роты — поручик Чашков Михаил,
8. Командир 4 роты — поручик Чишко,
9. Командир 2 батальона — капитан Ростиславский,
10. Командир 5 роты — прапорщик Массаковский Кирилл,
11. Командир 6 роты — прапорщик Тряпицын Михаил,
12. Командир 7 роты — прапорщик Беккаревич,
13. Командир 8 роты — прапорщик Барабанщиков,
14. Командир 2 батальона — подполковник Гаськевич,
15. Командир 4 батальона—капитан Демьянов,
16. Начальник пулеметной команды — штабс-капитан Черкасов,
17. Младший офицер пулеметной команды — прапорщик Хаскин,
18. Начальник обоза — он же командир нестроевой роты штабс-капитан Лункин,
19. Младший офицер 8 роты — прапорщик Кульчицкий,
20. Младший офицер 8 роты — прапорщик Куликов,
21. Начальник связи полка — поручик Беляев Алексей,
22. Младший офицер роты — прапорщик Голиков,
23. Начальник Комендантской команды — прапорщик Малянтович,
24. Помощник командира полка по хоз. части — подполковник Глотов,
Должности остальных я уже не помню и перечисляю их по фамилиям:
25. Штабс-капитан Жадзилко,
26. Поручик Наурузов,
27. Прапорщик Туголуков,
28. Прапорщик Фень,
29. Прапорщик Кобалевский,
30. Прапорщик Канский,
31. Прапорщик Воробьев,
32. Поручик Козаченко,
33. Прапорщик Володин,
34. Прапорщик Павленко Павел,
35. Прапорщик Подопригора,
36. Прапорщик Петрушевский,
37. Прапорщик Афонасьев,
38. Прапорщик Иконников,
39. Прапорщик Цибульский,
40. Прапорщик Кротков,
41. Старший врач Еськов,
42. Капельмейстер Гзыль.

Фамилий казначея полка и делопроизводителя — военных чиновников я уже не помню.

Как и все пехотные полки, полк состоял из 4-х батальонов четырехротного состава — 16 рот, пулеметной команды (роты), команды пеших разведчиков (рота), саперной роты, команды конных разведчиков, команды связи, комендантского взвода, музыкантской команды — духового оркестра, команды траншейных орудий — минометы и бомбометы, обозов 1-го и 2-го разрядов, обслуживаемых нестроевой хозяйственной ротой, при нестроевой роте были сапожная мастерская и швальня, команды по сбору оружия, полкового околодка (санчасть) с санитарными двуколками, солдатской и офицерской лавочек и офицерской кухни. Каждая рота имела свою походную кухню и кипятильник. При санчасти была и прекрасная машина — вшибойка. По штату военного времени в ротах было по 250 (в среднем) «штыков» т. е. строевых солдат, и, в общей сложности, число людей в полку достигало до 5000 человек.

Настал март, стояла прекрасная погода. Полк по-прежнему стоял на отдыхе в Клеванском лесу. Пришло и извещение о производстве меня в подпоручики. Оказывается, никто из нас не знал, что было установлен стаж службы в запасных частях в один год для производства в следующий чин младших офицеров. Между прочим, установленные для производства

в следующие чины — для обер-офицеров (от прапорщика до капитана) были установлены в 4, 6 и 12 месяцев пребывания на фронте, у нас не соблюдались, видимо командование, старшие офицеры из кадровых, не желали давать хода офицерам военного времени, а может была и какая другая причина, вроде воли командира полка — не знаю, но даже наш герой Близнер, к тому же кадровый офицер, давно выслуживший сроки, все ходил в старом чине. В других частях, особенно во второочередных где почти кадрового офицерства не было — закон о производстве соблюдался и чинопроизводство шло без задержки, в силу чего многие окончившие училища в 1915 году давно обогнали меня и в чинах и в орденах.

Выучил я и фронтовую песню, широко распространенную по всему фронту и певшуюся на мотив «Из-за острова, на стрежень» которая мне очень нравилась, как отражающая фронтовую действительность:

Хорошо тебе на воле
сыпать ласковы слова —
посидел бы ты в окопе,
испытал бы то, что я.

Мы сидим в открытых ямах,
на нас дождик моросит,
как засыпят пулеметы —
так, поверьте, нельзя жить.

Вот пришло нам приказанье
из окопов вылезать —
только голову покажешь —
как шрапнели зажужжат.

И пойдем мы все в атаку,
крикнем громкое «Ура!»
страшно видеть эту массу —
все убитые тела!

Там лежит товарищ, стонет,
просит помощи себе:
«приколи штыком, товарищ,
не дай мучиться ты мне».

Вон там движутся фигуры —
санитары и сестра,
а за ними едет фура —
фура Красного креста.

Всех нашли, перевязали,
положили на возки,
боли страшные уняли,
в лазарет потом свезли.

Им теперь тепло и сыто,
смотрят радостней глаза
и одна у них защита —
милосердная сестра.

У вас есть новые пластинки,
Вы заведете граммофон —
мы-ж трясемся как осинки,
каждый час мы смерти ждем.

Господа, меж вами много
есть отцов и матерей,
что недавно провожали
на войну своих детей.

Меня назначили для прохождения дивизионных курсов минометного дела. В это время на вооружение поступил миномет системы капитана Лихонина. Миномет носился двумя людьми на вставляемых в пазы на станине палках, имел небольшой примитивный угломер и поршневой затвор, заряжание производилось путем вставления в казенник патрона, мина-же, имевшая вес 57 фунтов, вставлялась в ствол миномета имевшимся у нее хвостом — поршнем. Мина при выстреле делала довольно крутую траекторию, была видна во все время полета, взрыв давал эффект не меньше, чем тяжелый снаряд. По окончании курсов в районе лагерей было построено проволочное заграждение, отрыт окоп и в нем поставлены мишени в рост. Был отрыт и сделан надежный блиндаж для собиравшегося сделать смотр нашей подготовки начальника дивизии. Стрелял я с открытой позиции, а начальство сидело в блиндаже, шагов на сто позади. Наводка была столь удачной, что одна мина попала в мишень, в которую и наводился миномет, а проволочные заграждения были сметены. Начальник дивизии остался доволен. Тут же присутствовал фотокорреспондент журнала «Огонек», снявший из блиндажа момент взрыва мины. Каково же было мое возмущение, когда я увидел в журнале этот снимок с подписью… обстрел австрийских позиций! Тем временем в окопах первой линии было отрыто несколько площадок для стрельбы из миномета (один на полк) и мне было приказано ежедневно производить пристрелку по австрийским окопам. Негромкий выстрел сразу привлек внимание австрийских наблюдателей и они увидели летящую мину, открыв по ней ружейный огонь, но, как только мина начала склоняться вниз головкой, как, было видно в бинокль, австрийцы разбежались по окопам в сторону от предполагавшегося места разрыва. Немедленно был и получен ответ ввиде снаряда. Одну мину австрийцы подбили ружейным огнем, сбив одно из четырех крыльев хвостового оперения и мина не долетела, упав закувыркавшись перед окопами. Сделав три-четыре выстрела, приходилось сниматься с огневой позиции и бегом тащить миномет в другое место, так как немедленно начинался довольно точный обстрел полевой артиллерией противника. Обычно наше «бегство» с минометом сопровождалось руганью ротного командира, с участка которого производилась стрельба, за вызов обстрела, поэтому, хотя действие миномета было хорошим, мое с ним появление встречалось ротными командирами не очень любезно.

В апреле при полку был создан учебный батальон для повышения подготовки слабообученных солдат, собранных со всего полка и в этот батальон я был назначен командиром роты. Ко мне попал и мой оренбургский солдат-чуваш — Василий Иванович, к которому я приказал относиться так же, как приказывал в Оренбурге. Обучали солдат самому необходимому: подготовительным к стрельбе упражнениям, стрельбе дробинкой, колке чучел, метанию ручных гранат и преодолению препятствий. Прапорщик Воробьев, назначенный ко мне в роту младшим офицером однажды получил письмо и был очень расстроен. Оказывается в Оренбурге он жил на квартире у Воробьевых, имевших дом на Форштадской площади, и с ним сбежала на фронт дочь хозяев дома, о чем никто не знал, хотя на фронт мы ехали вместе. В Ровно он ее оставил, и теперь она осталась без денег и в очень неудобном положении. Воробьев сказал мне, что не знает, что делать, я ему говорю «напиши письмо, чтобы ехала домой и пошли денег на дорогу». Воробьев говорит, что денег у него мало, я даю ему 25 рублей, заставляю написать письмо и посылаю Гришу сдать на почту и деньги и письмо. Воробьева вернулась в Оренбург и о дальнейшей ее судьбе мне неизвестно.

В 1916 году православная пасха почти совпадала с католической и, кому-то в полку пришла в голову мысль, что следует пойти к австрийцам христосоваться и что, по случаю такого большого христианского праздника они стрелять не будут и встреча между окопами состоится благополучно. На это, по тем временам тягчайшее воинское преступление и при том опасное, могли решиться только отчаянные головы и вот из окопов 6-й роты, которой командовал прапорщик Тряпицын, вышло до 50 человек, в большинстве георгиевских кавалеров во главе с младшим офицером роты прапорщиком Голиковым. Австрийцы тоже вышли из окопов и встретили наших приветливо, а офицеры стали приглашать наших солдат спуститься в окопы. Голиков, как он потом рассказывал, на это сказал, что если русские спустятся в окопы, то их уже не отпустят и заберут в плен ибо они увидев устройство австрийских окопов, узнают военную тайну. Австрийский офицер заверил честным словом, что ничего этого не будет и все русские будут отпущены. Люди поверили, но едва спустились в окопы, как были схвачены в плен. Возмущение Голикова, конечно, не помогло. Это происшествие легло настоящим позором на полк и командир полка был в отчаянии — ведь и люди-то пропали из числа лучших. На всех это произвело тяжелое впечатление, вызвавшее и ненависть и жажду отмщения врагу за такое предательство. В это время я находился в тылу, ничего не знал и праздновал со своим учебным батальоном пасху. К празднику всем солдатам, независимо от религии, было выдано праздничное угощение состоявшее из половины кулича, яиц и колбасы причем в вполне достаточном количестве. Мои унтер-офицеры достали где-то «житневки», как назывался украинцами самогон из «жита», и явились ко мне в землянку с поздравлениями. С точки зрения устава я сделал вопиющее преступление, выпив с «нижними чинами». Конечно, унтера знали, что мне может изрядно попасть, и проделали вес это так, чтобы никто не знал. И вот, среди такого спокойного времяпрепровождения, я получаю приказ о назначении меня командиром 6-й роты, а прапорщик Тряпицын смещался в младшие офицеры. Я явился в штаб полка, а затем отправился в окопы и принял от Тряпицына роту, узнав попутно подробности пасхального братания. На утро четвертого дня австрийцы выставили в своих окопах против моего участка большой белый флаг, раздался сигнал на рожке и из окопов вылез прапорщик Голиков бегом пустившийся в сторону наших окопов. Голиков тотчас же, под конвоем был доставлен в штаб полка, а оттуда в штаб дивизии корпуса и армии, где его допрашивали о случившемся и обо всем, виденном им в тылу противника. Вернувшись в полк и роту, Голиков рассказывал мне и Тряпицыну свои приключения. Он сказал, что его сразу же, по взятии в плен, повезли на автомобиле в штаб Австрийской армии, где его стали допрашивать, а он, якобы, возмущался тем, что его захватили обманом, нарушив честное офицерское слово, и требовал чтобы его отпустили. Ему отвечали, что не может быть, чтобы офицер австрийской армии нарушил честное слово и предложили назвать этого офицера, дав Голикову на просмотр фотографические карточки офицеров стоявшего на позициях против нас австрийского пехотного полка. Голиков указал такового, после чего его привезли в окопы и выпустили, оставив в плену всех пришедших с ним наших солдат. Голиков рассказывал, что австрийские окопы хорошо укреплены и оборудованы лучше наших. В этот же день Голиков был переведен в другую роту и надо сказать, что Голиков дешево отделался, не понеся никакого наказания.

Стояние в окопах было попрежнему спокойным. Мой участок на правом фланге упирался в глубокий овраг, обращенный устьем в сторону противника. В этом овраге мы с Тряпицыным расстреливали неразорвавшиеся австрийские снаряды, а их было порядочно, собирали маки, которые зацвели в это время, иногда мы выходили в поле шагов на 15-20 из оврага и нас почти никогда не обстреливали — было далеко, шагов 600. Однажды я вышел далеко вперед, чтобы сорвать маки, и даже стал к ним ползти, протянул руку к цветку, а он был срезан меткою пулей. После этого я перестал собирать маки. Кроме меня и Тряпицына в землянке вместе с нами жила «связь», по одному человеку от каждого взвода роты, в обязанность которых входило постоянно быть и дежурить при ротном командире. Все это были георгиевские кавалеры унтер-офицеры: Клюев, Квасов, Гаголкин и Захаров. Наиболее интересные из них были Клюев и Квасов, Гаголкин сыграл в моей жизни большую роль, но об этом речь будет дальше. Жили мы, как теперь бы сказали «по-демократически», проводя свободное время в бесконечных разговорах и чаепитии — основных развлечениях окопной жизни. Клюев происходил из крестьян Раменьского уезда Воронежской губернии села Сосновки, скитался по Сибири и там, на одной из заимок в тайге научился у какого-то отшельника гадать на картах. Гадал Клюев просто уму непостижимо, прошлое угадывал так точно, что поражал всех, и был широко известен среди офицеров полка и часто ротные командиры звонили мне по телефону, прося прислать Клюева «погадать». Клюев не отказывался, но выговаривал, что, например, если он точно угадает день получения посылки из дома, а такие вопросы ему задавались, то ему за это будет угощение, что и соблюдалось. Раскладывал Клюев точно так же как и все гадающие, но не говорил при этом ни слова, а делал какие-то записи, одному ему известными условными знаками. Закончив раскладку карт и записи, смотря на свою запись, он начинал говорить и выкладывал такие вещи, от которых слушатель иногда чувствовал себя не в своей тарелке. Я часто прибегал к этим услугам Клюева и он мне, гадая, сказал правду — что я ухаживал сразу за двумя барышнями, назвал их рост, цвет волос, глаз и любимых платьев и назвал их имена. Конечно, имена Клюев мог узнать по моим письмам, которые ему случалось сдавать на полевую почту, но остальное? Забегая вперед, скажу, что Клюев предсказал, что в одну из ночей, когда рота будет на работах впереди окопов он сам будет «нехорошо ранен»: и, действительно, когда рота устанавливала впереди вырытых апрошем окопов заготовленные заранее рогатки, Клюев был ранен вниз туловища навылет и выходное отверстие раны было через задний проход. Мне он предсказал, что тоже исполнилось, ранение в голову. С Клюевым я переписывался вплоть до 1918 года, когда связь, в связи с гражданской войной, прекратилась. Предсказал он и о революции и о том, что в гражданской войне победят большевики. Клюев лежал в госпитале в Воронеже, откуда прислал мне первое письмо, а затем был в отпуску по ранению у себя в Сосновке и в полк более не вернулся.

Квасов, рыжеватый парень, отличился тем, что однажды ночью, по собственному почину отправился в австрийские окопы, залез там в землянку, выследив, когда из нее все вышли, стащил там окорок и буханку хлеба и вернулся невредимым, да еще с трофеями. Захаров был старше всех по возрасту и ничем особым не выделялся.

Землянка моя помещалась на краю оврага и по выброшенной наверх земле, конечно демаскировалась и была хорошо заметна австрийцам которые изредка выпускали по району землянки несколько снарядов, иногда с отравляющими веществами, кроме того мы постоянно выходили в овраг прогуляться. В один из дней когда мы все улеглись на земляные нары после обеда — на нас вдруг упал огромный кусок земли прямо мне на ноги, мелкие же куски земли осыпали остальных. Это попал в крышу снаряд. Фельдфебелем роты был Васев, очень бойкий, маленького роста, одно ухо у него было почти наполовину отстрелено. Интересную личность представлял из себя подпрапорщик Турчинский, кавалер полного банта, имевший все четыре степени георгиевских медалей и георгиевских крестов и произведенный по статуту ордена за это в подпрапорщики. Турчинский был неграмотен и, поэтому не мог использоваться на должности фельдфебеля роты. Человек он был очень дельный и храбрый, был кадровым солдатом и, имея большой опыт, полученный в многочисленных боях был бы очень полезен, как младший офицер, но его неграмотность не «пускала» его в офицеры и, если бы не это, — он давно бы был прапорщиком, как его сослуживцы Барабанщиков и Чашков. Когда Турчинскому приходилось расписываться, то он ставил свой штамп-гриф, который вместе с маленькой штемпельной подушечкой он всегда имел при себе. За недостатком офицеров в роте Турчинский фактические исполнял должность младшего офицера-командира второй полуроты.

В роте было около 250 солдат, из которых «штыков» в строю было 242 человека. Пища и кипяток для чая в установленные часы подвозились к ходу сообщения и по нему люди с котелками или чайниками ходили за пищей. Офицерам пища приносилась денщиками из офицерской кухни, довольствие в которой было платное, до 30 рублей в месяц. Готовил хороший повар и пища была разнообразна и вкусна. Так, утром давалось к чаю два пирожка с мясом или с рисом и яйцами или булка «франзоля» собственной выпечки. Обед был из двух блюд и меню его зависело главным образом от того, что можно было купить у крестьян. На второе было обязательно какое-нибудь  жаркое, от котлет до жареных уток. Ужин — одно блюдо, тоже жаркое. Солдаты получали обед из двух блюд — первого с мясной порцией и второго — каши гречневой или пшенной. В 1915 году кормили хуже и каши и супы бывали из перловой крупы или чечевицы. Перловку солдаты иначе как «шрапнель» не называли и не любили приготовленные из нее блюда. Махорки было в изобилии так как кроме пайковой, раздавалась из постоянно прибывающих из тыла подарков. Пачки махорки лежали на берме окопов, никем не тронутые и оставлялись там и при смене из окопов. Большим недостатком было отсутствие бань, что способствовало распространению вшивости и как следует вымыться можно было только во время стоянки в резерве на отдыхе в банно-прачешном отряде, во время чего солдатам менялось белье, а обмундирование обрабатывалось во вшибойках паром. В клеванском лагере была построена специальная землянка-баня. Один раз к лагерю подошел поезд-баня Красного креста. Устроен он был очень хорошо. Когда я мылся, то еще при входе в моечный вагон был поражен массой мертвых вшей белевших на полу, как шелуха от семячек. От вшей не избавляли ни шелковое белье, ни сера, привязываемая в марлевых мешочках к телу, да и вообще спасения от них не было, ибо все обжитые землянки были ими заражены и ничего не стоило их снова набраться. Между прочим у меня лично вшей стало значительно меньше, а в 1917 г., можно сказать, и не было, хотя условия были прежние. Видимо, вши заедали главным образом новичков, как «свежее мясцо».

В свободное время стрелки занимались и разными поделками из собираемых ими головок снарядов, пуль и гильз, отливая из них кольца, мундштуки, цифры на погоны, ложки для обеда и делая это весьма искусно, как настоящие кустари, причем не имея никакого специального инструмента. Удивляться не приходится — ведь тульский кузнец блоху подковал.

Однажды стрелки мне заявили, что австрийские снаряды часто не рвутся потому, что они начинены глиной и, в убеждение, приглашали к себе в землянку посмотреть самому. Войдя в землянку, я прямо обомлел — на полке возле печной трубы стоит ряд неразорвавшихся снарядов, заготовленных «впрок» для поделок, и обращение ребят с этими снарядами самое небрежное, как с поленьями дров. На столе стоял уже подготовленный для показа мне снаряд с отвинченной головкой, и в нем копался ножом стрелок, затем зажегший спичку, поднесший ее к «глине» и сказал: «Смотрите только плавится». Я объяснил, что это не глина и причина, что снаряд не разорвался, не в ней, а во взрывателе, что взрыв происходит от детонации и что неразорвавшиеся снаряды очень опасны, так как могут взорваться от малейшего сотрясения, как и остаться целыми. Я приказал при мне же выбросить все снаряды за бруствер окопа. Австрийцы вопреки Женевской конвенции, употребляли и разрывные пули, которые от обыкновенных отличались — по виду — только тем что были несколько длиннее. Находились такие мастера, что распиливали эти пули вдоль, не повредив внутреннего устройства. Мне говорили, что один из стрелков даже раскусывал эти пули зубами — и ни одного несчастного случая!

Примерно в двух верстах, в тылу наших позиций находилось местечко Олыка, через которое шло шоссе на город Луцк, населенное евреями, деревни же, населенные крестьянами украинцами, своими околицами подходили почти вплотную к нему. Почти в каждом доме местечка была если не настоящая лавочка, то все равно можно было купить многое и, главным образом, бакалейные товары. В 1915 году австрийцы занимали Олыку и, отступая, оставили замаскированный телефон на чердаке одного из домов, обслуживаемый скрывавшимся на чердаке евреем. И вот, один из пристрелочных снарядов австрийцев попадает в этот дом, возникает пожар и бросившиеся тушить его стрелки обнаруживают еврея и телефон. Евреи прекрасно знали (и даже лучше, чем офицеры), какой полк стоит на позиции, какой на отдыхе, какой какого сменяет. Между прочим, в пулеметной команде был прапорщик Хаскин, которого и по наружности и по фамилии легко можно было принять за еврея и местные евреи постоянно добивались у стрелков «скажите, Ваш барин еврей?» и никак не хотели верить, что он русский, и Хаскин пользовался большим вниманием «как свой». В Олыке стоял старинный замок князей Радзивиллов — огромный дом находившийся в полном порядке и даже в специальной яме жил медведь. Управляющий князя жил при замке и наблюдал за его состоянием. Радзивиллы имели много поместий и замков в пограничных губерниях России, а так же и в Австрии. Осмотреть замок, при всем желании было нельзя, так как в нем размещался штаб дивизии, в расположение которого без разрешения или вызова т. е. без служебных причин попасть было запрещено. В апреле, когда полк стоял в резерве в местечке, я жил на квартире у одной молодой вдовы — еврейки вместе с другими офицерами. Среди них был прапорщик Фень, весьма веселый человек, знавший множество опереточных арий и постоянно их распевавший для нашего и собственного удовольствия. У хозяйки, в передней части дома была лавочка и вот однажды Фень захотел шоколадных конфект «Пьяная вишня», которых у хозяйки в продаже не было, Фень начал тогда посмеиваться над бедностью лавочки товарами и поспорил с хозяйкой, что та ни зачто не достанет этих конфект, та же недолго думая тотчас отправилась в Киев и через два три дня привезла Феню фунт этих конфект.

Должен сказать, что несмотря на то что в окружении были одни мужчины — отношения к женщинам со стороны и офицеров и солдат были самые порядочные и никаких жалоб от населения не было. Если же и обделывались известные дела, то только по взаимному согласию и тайно.

Так же утверждаю, что не было распространено и мордобойство то ли потому, что мордобойца мог быть убит своими же солдатами в первом же бою и это прошло бы совершенно незамеченным, а вернее всего потому, что офицерский состав был преимущественно из числа трудовой интеллигенции и учащихся, совершенно чуждых подобных традиций, которые, кстати сказать уже перед войной все более и более уходили в область преданий.

Все лучшее кадровое строевое офицерство было на фронте и было истреблено в начале войны, вся нечисть сбежала в тылы, как среди офицерства, так и солдат зажиточные люди почти не встречались — их деньги и связи помогали им устраиваться в тылу как: Всероссийский союз Земства и городов, питательные пункты, санитарные и банные отряды и поезда — ведь тыл был огромен и обслуживающего армию персонала требовалось многие тысячи. Всех этих чиновников, которым дали права ношения военной формы, чем они очень тщеславились и щеголяли, презрительно и заслуженно называли «земгусарами». В большинстве это были юркие, пронырливые людишки, прекрасно одевавшиеся в пошитую из дорогих материалов форму. Редко они появлялись даже вблизи позиции. Никого не удивляло, что среди офицеров и солдат и даже в разговорах между теми и другими, с ненавистью говорилось об «окопавшихся» в тылу и что, после войны с них за все будет спрошено.

В начале мая полк был отведен на отдых и расположился в палаточном лагере в грабовом лесу близ Олыки. Местность была очень живописная, чистенькие лужайки, обрамленные молодыми елками и соснами радовали глаз. Походная палатка — не роскошь, мала и низка, поэтому палатки разбивались над вырытым ровиком, дно которого служило полом, а уровень почвы — нарами. Началась смена зимнего обмундирования на летнее, для чего роты, по очереди, отправлялись в обоз 1-го разряда и там сдавали зимнее обмундирование и получали летнее. Как раз моя рота возвращалась из обоза, когда был подан сигнал построения по тревоге. Прибыл начальник дивизии, а было очень холодно и я сглупил будучи в летнем обмундировании — не надел шинели, в то время, как сам начальник дивизии и другие офицеры были в шинелях. Я стоял и дрожал от холода, а стрелки не все успели надеть на гимнастерки погоны и расправить фуражки, измявшиеся в мешках. Вид у людей был не важный и начальник дивизии обрушился на меня, не давая мне возможности сказать и слово в оправдание людей, в это же время меня трясло от холода (что все приняли за страх перед начальством). Однако, после Сандецкого начальник дивизии был не так страшен и я все же перебил его и доложил, что в момент подачи сигнала «тревога» рота меняла обмундирование и люди не в состоянии были привести в порядок помятое обмундирование и пригнать его как следует. Начальник дивизии сразу утихомирился, сразу сбавил тон и посоветовал вкладывать в верх фуражек прутики, а когда он услышал от меня, что так и делается, и приказал, для проверки, нескольким стрелкам снять фуражки и показать, даже остался доволен.

Было приказано производить, до сего непрактиковавшиеся строевые и тактические занятия, что многие считали даже не нужным — мы воюем — к чему еще учиться? Взгляд безусловно вредный, так как пополнения приходили плохо обученные и, пробыв в полках долгое время, многие солдаты, считали себя солдатами запасных батальонов, номера которых и говорили, отвечая на вопрос «какого ты полка?». Почти анекдот, что попадая в плен, особенно в 1915 году, и называя вместо номеров полков, номера запасных батальонов из которых они прибыли на фронт, они дезориентировали противника, считавшего что на фронт прибыли новые части. Многие стрелки старались отлынивать от занятий и, в частности, мой связной Гаголкин. Я заметил, что несколько дней его не видно и, когда спросил и узнал, что с утра он уходит в лес и там прячется — я был вынужден, для примера, наказать его, поставив под ружье, что было одобрено всей ротой, ибо связные при ротном командире занимали несколько привиллегированное положение и рядовые стрелки считали, что они такие же солдаты и должны заниматься наравне со всеми. Это наказание было первое и единственное, которое я наложил на солдата. Под ружье ставили, как правило, на два часа, но мне надоело смотреть на унылую фигуру Гаголкина и я досрочно освободил его от наказания. Занятия проводились гораздо разумнее чем в запасных батальонах: во первых, и это главное, у всех были винтовки, а потому и учили практически нужному на войне, отбросив всякую словесность. Было проведено даже ночное полковое учение-наступление в лесу — прошедшее вполне удовлетворительно и вызвавшее среди стрелков обычные в таких случаев толки: какая рота и батальон действовали успешнее, с кем случилось какое-нибудь  смешное приключение (заблудился в лесу, попал в болото и промок, либо отличился как разведчик). Стрелки прекрасно понимали, что от действий соседа и его самого очень многое зависит в бою и, в первую очередь, его жизнь, и поэтому были очень строги к проявлявшим трусость в бою или какую другую небрежность по отношению к товарищам. Такой, товарищеский контроль «сколачивал» роту и высоко поднимал боевой дух. Между прочим в стрелковых частях был принят шаг по 135 шагов в минуту, вместо 120 уставных и мне было трудновато привыкнуть к такому быстрому шагу, даже на походах, когда, особенно выйдя на шоссе, стрелки сами ускоряли шаг и в полном смысле слова: «врезали во всю».

В свободное время мы азартно играли в городки. Я играл в одной команде, а прапорщик Тряпицын в другой и это делалось потому, что по правилам игры, проигравшая команда возила на закорках выигравшую команду от кона до кона и было недопустимо, что бы солдат поехал на офицере, кроме того тут и было соперничество между полуротами так как ротный командир, за недостатком офицеров, выполнял и обязанности командира первой полуроты.

Еще с детства вера моя в русского солдата была безгранична, слыша постоянно от взрослых рассказы о подвигах русских солдат, о том, что, если кого обидят на улице, то стоит обратиться к любому солдату и он тебя защитит, я видел в солдате героя, защитника отечества. Любимыми моими рассказами были рассказы о подвигах солдат во время русско-турецкой войны 1877-78 года, память о которой была свежа чуть ли не до русско-японской войны: продававшиеся в те времена лубочные картинки, военного характера были моими любимыми картинками и ими была завешана вся стена у моей детской кровати. Их я берег очень долго и уничтожил только после переезда семьи из Курска в Оренбург, по новому месту службы отца. На всю жизнь в память врезалось описание боя крейсера Варяг, а любимейшей книжкой, я научился читать на 5-м году, была «Книжка рядового пехоты», подаренная мне отцом и содержавшая раздел о подвигах русских солдат во время прошедших войн, который я перечитывал безчисленное число раз. Я был уверен, что солдат никогда и ни в чем не подкачает, чувствовал в лице солдата могучую и охраняющую силу и изо всех сил старался быть достойным вести людей в бой и наравне с солдатами разделять все трудности и лишения войны. К тому-же все солдаты по летам были старше меня и поэтому я их уважал по привитому с детства чувству уважения к любому старшему человеку. Я старался не злоупотреблять и не выпячивать свое привиллегированное положение как офицера, не унижал их достоинства и не считал зазорным спрашивать солдат и учиться у них тому, чего я не знал. Все это очень помогло мне и при командовании ротой в запасном батальоне и на фронте в полку, установив атмосферу взаимного доверия.

16 мая наступило внезапно такое похолодание, что прошел снег. Листья на деревьях свернулись и мы дня три изрядно мерзли, так как в палатках печей установить было нельзя. Такая погода, да еще в разгаре весны, была редким случаем в этих краях. Как раз к Тряпицыну приехала погостить его тетка-сестра милосердия одного из прифронтовых лазаретов. Вот мы и ютились втроем в крошечной походной палатке на двоих — мы Тряпицыным спали на одной стороне палатки, а его тетка на другой. В роте было шесть солдат-евреев и когда выдавали летнее обмундирование, был сделан по ротам запрос на Шапошников и все шестеро заявили, что они шапошники. Я их откомандировал в распоряжение полковой швальни, но уже на другой день все они были с позором возвращены в роту, так как они, чувствуя что предстоят бои, просто хотели хоть как-нибудь избежать их. Солдатский вестник уже упорно болтал, что в предстоящем наступлении, а в том, что это будет никто не сомневался, вся Россия смотрит на 8-ю армию, армия смотрит на нашу дивизию, а дивизия на наш полк. В самом деле Солдатский вестник был прав, так высоко оценивая наш полк. Командовал фронтом генерал Брусилов, сдавший 8-ю армию генералу Каледину. В своих «Воспоминаниях» (страница 196) он пишет: «Из 2-й и 4-й стрелковых дивизий был сформирован новый, 40-й корпус, который по составу своих войск был, несомненно, одним из ЛУЧШИХ во всей русской армии», а там же, на странице 215 Брусилов говорит: «было решено нанести удар в 8-й армии, в направлении на Луцк», как раз наша дивизия и стояла в этом направлении. Брусилов был популярен среди солдат, когда он еще командовал 8-й армией и солдаты пели песню: «С нами Брусилов, с нами генерал», назначение же его командующим фронтом всеми было принято как вполне его достойное. Командующий 8-й армией генерал Каледин сделал нам смотр. Ввиду холодной погоды, о чем я говорил выше, полк был одет в шинели и построен недалеко от лагеря в колонне «по батальонно». Был у нас один прапорщик командир роты — Подопригора, так он опоздал к построению полка и появился когда его рота уже стояла на месте, без шинели и путаясь ногами в своей шашке. Командир полка сейчас же прогнал его, чтобы он оделся по форме, приказав ему бежать бегом, что он и выполнял на глазах всего полка. Полк наш выглядел не плохо, Каледин остался доволен и вызвал вперед всех офицеров. Мы вышли и выстроились перед полком, командир полка называл каждого офицера, Каледин здоровался за руку и благодарил за хороший вид стрелков, выражая надежду, что полк не подкачает в боях. В то время во Франции шли упорные бои под Верденом и нас заставили изучать французскую тактику наступления, якобы имевшую большой успех-атаку волнами. Для этого ударная часть сосредоточивалась на очень узком фронте и наступление велось по-полуротно, цепями, следовавшими одна за другой через 2-3 минуты, в расчете на то, что если первые волны будут уничтожены огнем противника, все же какая-нибудь из последующих дойдет до цели. Посколько в полку было 16 рот, учения велись на участке 500-600 шагов, соответствующих участку, который отводился на поле боя. Это говорило так же и за то, что отвод полку такого малого по фронту участка, не что иное как назначение полку нанесения главного удара на прорыв, что и подтвердилось на деле. По сигналу: «атака» из окопов выскакивали первые полуроты передовых рот батальонов 1-й и 5-й; за ними вторые полуроты, а за ними полуроты следующих по номерам рот — за первой вторая, за пятой шестая. Третий и четвертый батальоны следовали в том же порядке третий за первым, четвертый за вторым. Для преодоления проволочных заграждений, полоса которых была в 16 рядов, а местами австрийцы их довели до 19-ти, было приказано плести плетни, чтобы при наступлении, если почему либо проволочные заграждения будут целы, набрасывать плетни поверх колючей проволоки и переходить ее по плетням. Плетни плелись из ветвей граба, получились очень тяжелые, каждый плетень были обязаны нести бегом два человека, которые имели одну свободную руку, так как в другой была винтовка — было и тяжело и очень неудобно. Стрелки говорили, что вернее и проще накинуть на проволочное заграждение шинель. Но приказ есть приказа и обсуждению не подлежал — продолжали работу с плетнями. В каждой роте были созданы команды гренадер из числа стрелков, хорошо бросавших гранаты, для этого им были выданы специальные мешки через плечо с запасом гранат. Назначением гренадеров была борьба с укрывшимися в убежищах и блиндажах противником — цепи не задерживаясь для захвата этих укрытий должны были следовать вперед, а гренадеры, идя за цепью, «очищать» все укрытия от гарнизонов. Действительно, один-два гренадера справлялись с противником, укрывшимся в убежищах, бросив в них одну-две гранаты. Чаще всего австрийцы, видя неминуемую смерть, сдавались гренадерам в плен и толпами, без конвоя, бежали в наш тыл, радуясь, что остались живы при таком побоище. Были выданы ножницы для резки проволоки по несколько штук на взвод и каждому маленькие приборчики, надеваемые на ствол винтовки, для захвата колючей проволоки или телефонной, проволока оказывалась по диаметру канала ствола и выстрелом перебивалась. Особое внимание обращалось на необходимость, немедленного по овладению позициями противника, нарушения связи, для чего было приказано обязательно рвать любой провод, попавшийся на пути, а этих линий связи у австрийцев было очень много. В атаку, вернее назвать, штурм крепости, люди должны были идти с заряженными винтовками, люди учились стрелять из положения «на руку», так как в рукопашном бою это было вернее и скорее, чем стрельба с плеча и выпад штыком. Обучались и пользованию противогазом — были первые противогазы — марлевые маски, смачиваемые раствором гипосульфита из носимого в чехле через плечо шкалика, и очков и часть людей имела новые противогазы Кумманта — Зелинского. Стрелки не очень верили в смертоносное действие газов (хлор и фосген), пренебрегали противогазами и в бою многие их сразу же побросали, как помеху действиям. Дивизионная химическая команда проводила ознакомление с газами, как тогда назвали отравляющие вещества, для этого была установлена учебная газовая камера-палатка из баллона был выпущен хлор в учебной концентрации и каждый желающий входил в палатку в противогазе и без него, затем показывалось действие хлора на растительность — на выпущенном из баллона участке поражения трава погибла. Хотя русская армия в апреле 1915 года понесла большие потери от первой на нашем фронте газобаллонной атаки под Боржимовым и Болимовым, на других фронтах и австрийском в частности газовые атаки не применялись и солдаты, их не испытавшие, — не особенно боялись этого нового оружия противника. Все же на нашем участке, австрийцы каждую ночь выпускали по нашим окопам несколько бомб с слезоточивыми газами (из бомбометов). Эти бомбы представляли из себя железную коробку, величиной с чайный стакан, в дно которой был вмонтирован спиралью бикфордов шнур, загоравшийся при выстреле еще при прохождении канала ствола бомбомета и разрыв бомбы происходил не от удара, а при сгорании всего шнура. Ночью, при перелете, эти бомбы были заметны по огоньку горящего шнура, при падении звук разрыва был очень слаб и бомбы больше шипели, выпуская газ. На моем участке подобный обстрел производился раза три, газ был слезоточивый, запах которого долго держался в окопах и ходах сообщения. Я со связным Захаровым, моим постоянным спутником при обходе участка окопов роты, пытались преодолеть зараженный участок без противогаза, которого у меня и не было, но ни разу сделать этого не смогли — настолько сильно было слезотечение и спазма горла. Даже через день-два стенки окопов все еще пахли газом. Командир батальона послал меня и командира 5 роты Массаковского на рекогносцировку для ознакомления с местностью и участком соседнего с нами 6-го стрелкового полка. Поехали мы верхами на положенных по штату ротным командирам лошадях. Я, как неумеющий ездить верхом, подвергся жестоким насмешками Массаковского. Итак, все что можно было сделать — было сделано, предусмотрены все мелочи, — оставалось занять назначенный участок окопов и на месте изучить обстановку и сделать необходимые приготовления к штурму.

«О, знамя ветхое, краса полка родного,
ты, бранной славою венчанное в бою,
кто за твои лоскутья не готовый
иль победить, иль с честью пасть в бою?»
K.P.

20 мая полк занял окопы. Перед нашим полком был очень сильно укрепленный участок позиций противника: высота 113, 0, выступ с двухъярусными окопами, укрепленными железобетонными кубами, и называвшийся у нас «Фердинандов нос» в честь длинного носа болгарского царя Фердинанда. Каждому ротному командиру была выдана отчетная карточка австрийских позиций, снятая аэрофотосъемкой, на ней была видна вся очень разветвленная сеть укреплений противника и было видно, что нам предстоит штурмовать укрепленную полосу, состоящую из трех линий окопов с массой ходов сообщений, лисьих нор, траншей. Были установлены цели для нашей артиллерии и пехота была обязана, ведя непрерывное наблюдение, помимо артиллерийских наблюдателей, подавать сигналы о действии обстрела, выставляя разноцветные транспаранты. Артиллеристы выстроили в 1-ой линии наблюдательный пункт блиндаж с солидным накатом из толстых бревен, что каждое бревно катил чуть ли не целый взвод саперов. По ночам наши рыли еще одну передовую линию окопов с целью сближения с противником, вместо проволочных заграждений ставили рогатки и, в одну из ночей, при установке рогаток, был ранен мой связной Клюев и его гадание исполнилось. Наша артиллерия вела очень скрытную пристрелку, выпуская снаряды, как обыкновенно, в очень ограниченном количество. Конечно, австрийцы не могли не заметить наших приготовлений и по ночам усиленно освещали местность прожекторами и ракетами. Наши ракеты, против австрийских были просто дрянь, «пшикалки», тогда как те давали яркий свет и опускались на парашютиках. Один раз, при обходе окопов, я заметил на дне окопа какой-то клубок: оказалось, что это были кишки прикомандированного к роте сапера, разорванного прямым попаданием снаряда, мы не нашли больше ни каких кусков тела или обрывков обмундирования — человек прямо испарился. Было как-то странно, что австрийцы не ведут артиллерийского огня по местам наших работ. В ночь на 21 мая на участке соседа — нашего 4-го батальона, вдруг поднялась ружейно-пулеметная стрельба и командир батальона поручик (фамилию забыл) донес в штаб полка, что он отбил атаку. Утром мой командир батальона капитан Ростиславский приказал мне сходить в 4-й батальон узнать, что было ночью. На участке 4-го батальона не было никаких признаков, что австрийцы атаковали, впереди окопов не было никаких следов боя, не было ни одного трупа и брошенного снаряжения. Когда я доложил о виденном Ростиславскому, то тот заявил, что со стороны командира батальона было просто жульничество, чтобы заработать орденок. В этот же день в землянку командира 3-го батальона кап. Демьянова попал вражеский снаряд, начисто развалил землянку и засыпал Демьянова. Его быстро извлекли невредимого из-под обломков и земли и он только чертыхался, стряхивая с себя землю. Стрелкам было приказано «помнить Пасху» т. е. злополучное христосование с австрийцами, и пленных не брать, сдающихся не трогать и без конвоя направлять в наш тыл. Приказ был воспринят стрелками и во время рукопашной схватки можно было слышать крики наших стрелков: «это тебе за Пасху». Правее нас действовала 101-я пехотная дивизия, окопы которой шли по опушке леса (наш участок была открытая местность), по ее участку проходила железная дорога Ровно-Луцк, на нейтральной земле, на пути, стоял подбитый в 1915 году наш бронепоезд, с которого было унесено все, что можно было снять и унести. Разграничительная линия проходила по шоссе Ровно-Луцк, бывшее не поврежденным, кроме мест, где проходили окопы. По этому шоссе должен был действовать бронеавтомобиль и прикомандированная для несения службы связи полусотня донских казаков, выпросивших у начальника дивизии позволения атаковать противника в конном строю. Полк имел приказ штурмовать позиции противника, не задерживаться во взятых линиях окопов и остановиться только по прохождению последней оборонительной линии. В тылу шла усиленная работа по подготовке тыловых дорог — выравнивалось полотно, чинились и строились мосты через канавы и овраги и эти работы выполнял строительный батальон из женщин, по вольному найму. Командиром такого женского батальона был саперный унтер-офицер, чувствовавший себя, пожалуй, получше турецкого султана в гареме.

Слухи о зверствах по отношению к военнопленным и раненым считались стрелками агитацией, чтобы они не сдавались в плен, но эти слухи подтвердились, так как в бою австрийцы-мадьяры главным образом, добивали наших раненых. Лучшими частями у австрийцев были мадьярские части, в которых враждебность к русским поддерживалась напоминаниями о том, что русские подавили венгерскую революцию в 1848-49 гг. что было достойно примечания. Противник не брезговал никакими средствами, чтобы так или иначе вывести из строя наших солдат. Если в таком глубоком тылу как Оренбург подбрасывались мундштуки, рвавшие солдатам пальцы, то на фронте, на нашем участке, были переброшены через фронт парень и две девушки-украинцы, зараженные сифилисом и признавшиеся при задержании, что им в задачу ставилось распространение заразы среди русских солдат.

Я был счастлив служить в одном из лучших полков русской армии, сохранившим свою боеспособность до самой Октябрьской Революции. Боевой дух наших частей был высок, стрелки верили в Брусилова и только прямой отказ других командующих фронтами от участия в наступлении привел к тому, что знаменитое «Брусиловское» наступление имело только местный успех. В то время я не знал, что по обеспечению успеха наступления так близко в тылу работали и, возможно, и бывали в нашем расположении такие выдающиеся люди как инженер — генерал Величко.

Днем мы изучали вновь и вновь австрийские позиции, что особого труда не представляло, также и местность перед окопами, которую нам предстояло преодолеть под огнем противника.

Против моего участка один австриец по вечерам играл на баяне один и тот-же вальс из оперетты «Граф Люксембург» хорошо слышимый у нас. Одна землянка имела выход в нашу сторону и вместо двери, завешивалась полотнищем палатки и было видно, как из-за полотнища высовывалась рука, ставившая на бруствер котелок. Я попробовал сбить этот котелок и сделал несколько выстрелов, попал в верх занавеси, Тряпицын стоял рядом и наблюдал в бинокль. Как только я вынул винтовку из бойницы и стал одной ногой на дно окопа — бойница была разрушена разрывной пулей. Казалось бы, что определить откуда я стреляю было трудно — бойницы были расположены часто, не более метра одна от другой, но понял я почему произошел столь меткий выстрел, только тогда, когда мы взяли первую линию и я обернулся в сторону своих окопов — наши бойницы большую часть дня просвечивались на солнце и определить какая из них занята, можно было простым глазом — она не просвечивалась. Так же стало ясно почему был убит наповал в голову один мой стрелок, ведший наблюдение и устроивший себе бойницу из куска водосточной трубы, имевшей диаметр больше бойницы. Был у нас неведомо откуда попавший журнал «Огонек», в каждом номере которого печатались портреты убитых и раненых офицеров и Тряпицын предложил погадать, что нам сулит будущий бой — ткнуть закрыв глаза пальцем в страницу журнала с портретами и в чей портрет попадешь, то такая судьба ждет и тебя — портреты были занумерованы и внизу стр. было примечание, поясняющее, кто ранен, кто убит. Я согласился и мы проделали это по три раза и каждый раз Тряпицыну выпадало, что он будет убит, а мне, что буду ранен. Кажется глупость, а случилось точно.

21 мая всех моих стрелков-евреев поразила какая-то болезнь, безусловно искуственная — их рвало и они были отправлены в околодок, но они ошиблись днем, и на другой день, как и в истории с фуражками, были возвращены в роту.

Идя в бой, обещавший быть грандиозным, я заменил, несмотря на протесты Тряпицына, защитные погоны золотыми, говоря, что, во-первых левое плечо будет закрыто скаткой шинели, а во вторых — офицера всегда можно узнать, потому что он не будет ложиться, командуя людьми во весь рост и будет без винтовки. Стрелки рекомендовали, как испытанный способ защиты, держать, идя в атаку, перед лицом шанцевую лопатку, так как пуля должна скользнуть по ней, если держать лопатку накось. Самыми опасными ранениями, и не без оснований, считались раны в голову и живот, кроме того лопаткой можно было рубить колючую проволоку заграждений быстрее, чем резать ножницами, и к тому-же одной рукой. Все это было верно. Положенные офицерами шашки носились только на отдыхе, в тылу, в бой же шли обыкновенно с наганом в кобуре и с тросточкой или палочкой в руке. Этой палочкой иногда приходилось подгонять струсивших стрелков. Сделал и я себе палочку. Конечно, в рукопашном бою удобнее всего было быть вооруженным винтовкой, что можно было сделать в любой момент на поле боя, схватив первую попавшуюся из числа брошенных ранеными или убитыми.

Ни волнение, вполне естественное перед боем, ни неудобства землянки не мешали мне крепко спать и, как и Тряпицыну, ничего не слышать. Утром 22 мая нас разбудили стрелки со словами, «что вы спите, посмотрите что делается, прямо как на Пасху». Мы вскочили и вышли из землянки, тотчас же поняв, что началась артиллерийская подготовка, грохота которой мы не слышали, крепко спав. На наш вопрос, «давно ли началось» стрелки ответили, что с 4-х часов утра — значит почти два часа мы сладко спали под грохот канонады. Видя огонь небывалой мощности стрелки радовались, что у нас так много снарядов и что огонь ведется так метко, поэтому и говорили «радостно, как на Пасху». Многие стрелки наблюдали обстрел сидя поверх окопов — австрийцы на наш огонь почти не отвечали и сидеть так открыто было совершенно безопасно. Моя рота стояла во второй линии окопов и капитан Ростиславский приказал мне пойти на наблюдательный артиллерийский пункт и понаблюдать за работой артиллерии. В блиндаже был артиллерист-офицер наблюдатель и телефонист, передававший команды и поправки на батареи. Наблюдение велось в стереотрубу через щель в накате. По этому блиндажу артиллерия противника периодически стреляла беглым огнем и я попал в блиндаж как раз во время такого обстрела. Попадания были меткие, в смотровую щель летела земля, двери блиндажа хлопали, в воздухе пахло гарью и пороховыми газами, снаряды падали в окоп и справа и слева, почти вся земля, покрывавшая накат, была сброшена, накат обнажился и ни один снаряд не попал прямо в смотровую щель. Вот тут я впервые испытал, что значит быть под обстрелом, ожидая каждую минуту прямого попадания и смерти. В бою страх переносится гораздо легче, так как там занят делом, а не сидишь на месте, по которому безжалостно бьют. Примерно через полчаса огонь прекратился, я доложил командиру батальона о виденном и вернулся в роту. Через несколько часов можно было видеть интересную картину — над австрийскими окопами куда только хватал глаз, протянулось в виде ленты облако пыли и дыма. Простым глазом было видно, как при разрывах взлетают вверх куски земли, обломки бревен блиндажей, как взлетают колья проволочных заграждений и вокруг них свивается проволока, как вылетают из своих гнезд железобетонные кубы бруствера. Было ясно, что проволочные заграждения, препятствие наиболее трудноодолимое, будут разрушены и намеченная цель – сделать в них по два прохода на роты перекрыта – и одолеть его при атаке будет легко. В это время у нас заканчивалось отрытие лисьих нор — глубоких до 5 метров, траншей для укрытия резервов от артиллерии противника, который так почти и не отвечал на наш огонь и не пытался подавить наши батареи. Обходя участок своей роты я и Захаров попали под обстрел и один снаряд разорвался прямо над нашими головами, взрывной волной Захарова свалило с ног, а меня резко ударило воздухом в лицо и, особенно, в правое ухо, так что я несколько мгновений стоял и ничего не видел и не соображал, задыхаясь от пороховых газов. Придя в себя мы отправились дальше по окопам. Голова у меня болела, шумело в ушах, я плохо слышал, вернувшись в землянку я пролежал до вечера, когда все прошло, но некоторая глухота на правое ухо осталась на всю жизнь. В околодок я не обратился, считая эту контузию пустяком, а между тем это имело большое значение для получения наград и производства в следующий чин — я получил бы свидетельство о контузии с отметкой «остался в строю». Взгляд у меня на это был несколько иным и я считал недостойным офицера воспользоваться этой контузией в целях получения наград и отличий, а еще больше и потому, чтобы получение свидетельства не сочли за желание уклониться от боя, так как врач безусловно хоть на сутки задержал бы меня в околодке. Днем был небольшой перерыв в артподготовке и начальник команды разведчиков поручик Близнер с несколькими разведчиками отправился в австрийские окопы. Никем не обстрелянный он побывал в окопах противника, убедился в полном разрушении проволочных заграждений и принес с собой несколько стальных щитов. Уцелевший противник вероятно был отведен в свои убежища и не показался Близнеру. Стальной щит, на манер пулеметного, использовался одним человеком, имел откидную ножку для установки вертикально и глазок для вставления в него винтовки. От пуль такой щит защищал хорошо и годился только для обороны, так как был тяжел и неудобен для носки. После перерыва наш огонь велся так же методично и успешно, как и раньше. С наступлением темноты и ночью — почти прекратился.

Атака-штурм была назначена в 9.00 утра 23 мая. С рассветом возобновился артиллерийский обстрел, причем за ночь противник не произвел видимых исправлений своих окопов и попрежнему почти не отвечал на наш огонь. Рота заняла свои исходные рубежи для атаки в первой линии окопов. Для быстрого выхода из окопов были в передней крутости рва отрыты ступеньки и снято проволочное заграждение. Как ни было приподнято настроение и напряжены нервы перед таким значительным боем, мы с Тряпицыным легли спать как обычно и крепко, без снов, проспали всю ночь.

В 9 часов утра вся наша артиллерия дала залп и первая волна наших стрелков, быстро выскочив из окопов, побежала вперед. Настала и очередь моей роты, стрелки стояли сосредоченные, молча ожидая команды. Откровенно скажу, что поджилки у меня тряслись изрядно. Накануне подпрапорщик Турчинский попросил меня взять всех евреев-стелков под свою «опеку», говоря, что иначе они постараются как-нибудь во время боя увильнуть и спрятаться, а он обещал поставить их перед собой и наблюдать за ними. Я разрешил, но эта мера не помогла так как, как только мы бросились вперед — евреи исчезли — проверять, каждого упавшего было некогда.

Взглянув на часы и видя что две минуты прошло я первым вылез из окопа и стал на его бруствере. Подал команду: «С Богом, вперед!» Многие стрелки перед тем как вылезти снимали фуражки и крестились. Я стоял на бруствере пока не вылезли все люди, а австрийцы открыли бешеный пулеметный огонь, но прицел был взят низко и пули попадали в бруствер в каком-нибудь шаге впереди меня. Я видел, как земля бруствера шевелится, как живая, было такое впечатление, что идет волна воды и я, невольно, переступал с ноги на ногу. Впереди бежали две волны 5-й роты и не было заметно, чтобы огонь противника причинял большие потери. Когда первые люди были шагах в 100 от австрийских окопов, раздалось «ура!» подхваченное всеми волнами и всех подхватило, как на крыльях, и мы догнали передовых. Перед проволочными заграждениями я остановился, удивляясь, как это можно было пробежать 600 шагов и не запыхаться. Злополучные плетни были брошены на землю в самом начале атаки. Добежав до проволоки я остановился как слепой, настолько твердо укоренилось представление о их непроходимости, я даже не видел, что целы одни колья, а оставшаяся проволока обрезана и лежит на земле. Это сделали сами австрийцы ночью, так как едва мы приблизились к их окопам, как они безоружные выбежали к нам навстречу, сдаваясь в плен. Сначала мне показалось, что это контратака, но увидев, что они безоружны и многие бегут с поднятыми руками, я закричал, чтобы ободрить своих стрелков «они сдаются, вперед!» Одновременно по шоссе в конном строю мчались, размахивая клинками казаки и бронеавтомобиль, дошедший до проволочных заграждений, так как дальше путь ему преградили окопы, откуда он поддерживал нас пулеметным огнем. По цепи мне донесли, что казаки рубят сдающихся в плен австрийцев и я сам увидел, как казак одним взмахом срубил кисти обеих рук сдававшегося австрийца. Сдавались в первую очередь чехословаки и русины со словами: «пан я до горы стрелял» то есть вверх, в воздух. Я тотчас же приказал передать казакам, что если они будут рубить пленных — я открою по ним огонь.

Из моего отупения вывел меня Турчинский сказавший: «а ведь проволока порезана» и мы бросились дальше, перепрыгнув через окоп. Наши стрелки в окопы противника не спускались, а уцелевшие австрийцы из них не выходили, и бежали по ним и ходам сообщения гуськом — иначе не позволяла ширина рва окопа. Будучи наверху было легче действовать, но зато мы находились под непрерывным пулеметным обстрелом из уцелевших укрытий, в том числе и из уже пройденной нами первой линии окопов и в воздухе стояло непрерывное жужжание и свист пуль. Наши стрелки даже одной пулею сражали сразу двух бегущих в тыл по ходам сообщения, австрийцев, или, взяв винтовку за штык, били бегущих по головам, заваливая окопы и хода трупами и ранеными. Если укрывшиеся в землянке или убежище австрийцы не сдавались — одна граната, брошенная гренадером, выводила всех из строя. Сразу же за первой линией окопов противника тянулись во всех направлениях провода связи и я отдал приказ их резать и рвать. Попробовав перерезать провод перочинным ножом, я только сильно порезал себе палец.

По цепи мне донесли, что убит прапорщик Тряпицын и, посмотрев в сторону второй полуроты, которой он командовал, я увидел его лежащим в неестественной позе и стрелка, пытающегося его поднять. Я приказал фельдфебелю Васеву принять вторую полуроту и не задерживаясь продолжал двигаться вперед, тут мы уже шли шагом. Турчинский и связные Гаголкин и Захаров все время были около меня. Вдруг вижу своего денщика Гордеева, принесшего мне положенный завтрак — пирожки и железную коробку с папиросами — штук 150. Я ему и говорю: «Гриша, большое тебе спасибо, но разве сейчас до завтрака? папирос у меня полный портсигар, курить тоже некогда, поэтому пирожки скушай сам, папиросы раздай стрелкам, а главное поскорее убирайся отсюда, ведь ты такой большой, что тебя легко ранят или убьют, а я не хочу отвечать перед твоей женой и детьми». Гриша благополучно вернулся в тыл. Навстречу мне попадается прапорщик Хаскин на бегу хватающийся рукой за голень ноги, увидев меня перед собою, он остановился в нелепой позе, держась рукой за ногу, и говорит: «я ранен». «Покажи» смотрим оба и видим, что попавшая на излете пуля торчит из голенища сапога и крови почти нет. Хаскин, носивший пенсне, сам вытаскивает пулю и говорит мне: «знаешь, когда пуля попала мне в ногу, я просто ошалел, спасибо, что ты привел меня в сознание, побегу догонять пулеметную команду» и умчался, так и не перевязав свою ранку. Порыв наступления был настолько велик, что первые две линии окопов мы взяли «с маху». Назад я не оглядывался, вполне уверенный что тыл обеспечен наступающими за мною еще двумя ротами и резервным полком, Турчинский же вдруг обратил мое внимание, что на нас идет цепь австрийцев из оставшегося гарнизона их 1-й и 2-й линий и спросил «что будем делать?». Решать надо было быстро и я сказал Турчинскому, чтобы он ничего не говорил солдатам, ибо может подняться паника и наступление будет сорвано, за нами еще идут роты, а нам нужно двигаться вперед. Действительно, идущие за нами резервные роты, в свою очередь наступавшие в тыл австрийцами, ликвидировали опасность, рассеяв и взяв в плен эту австрийскую цепь. Попался мне навстречу один стрелок из числа моих бывших солдат в запасном батальоне — идет и несет на голове тюк новых австрийских одеял, а из раны на груди течет кровь, и спрашивает меня: «Ваше благородие, не нужно ли Вам одеяло?», я говорю: «спасибо, голубчик, иди-ка скорее на перевязочный пункт». Конечно, австрийцы в известной степени подготовились к нашему наступлению, так, между окопами, на каждом удобном огневом рубеже, были разложены открытые цинки с патронами, и даже целые ящики. Нам вооруженным русскими винтовками, это было безразлично, но для соседней 101-й пехотной див. вооруженной австрийскими винтовками — это было на руку, так как не требовалась подноска патронов. Пока мы были «на ходу», мы не вели ружейного огня и стрелки больше работали штыком и прикладом. За второй линией — мы шли уже быстрым шагом — шагах в 200 впереди мы увидели двухорудийную австрийскую батарею, стоявшую на открытой позиции и совершенно без пехотного прикрытия, ее прислуга — человек шесть — открыла по нас беглый огонь «на картечь». В то же время к батарее подскочила упряжка прекрасных серых лошадей, чтобы взять батарею на передки и вывезти. Увидев такую заманчивую цель, взятие которой обеспечивало мне награждение офицерским Георгиевским крестом т. е. высшей боевой наградой, и боясь ее выпустить, я закричал «стрелять по лошадям», после чего крикнул «ура» и бросился во главе стрелков в атаку. Нас было так много, что мы бежали настоящей кучей, а австрийцев было не больше десятка и они проявили удивительное геройство, стреляя в нас картечью до последнего момента. Шрапнельные пули неслись и жужжали вокруг меня, как рой пчел, рядом падали сраженные люди, а я думал — как это получается, что находясь в центре веера рассеивания меня не задевает ни одна пуля. Не успели австрийцы взять орудия на передки, как мы насели на них, и дело было кончено в два счета-защитники переколоты. Одного из ездовых сорвали за руку с передка и пока он падал, на лету, прикладом размозжили ему голову — она лопнула, как спелый арбуз. Тотчас-же я мелом написал на стволах орудий «6-я рота 5-го стрелкового полка» и поставил часовых для охраны и закрепления таким образом взятых трофеев, после чего продолжал движение вперед не останавливаясь и впереди было видно ржаное поле, рожь на котором было по колено. Первая укрепленная и считавшаяся австрийцами неприступной полоса была преодолена и впереди был оперативный простор. Я считал, что надо двигаться вперед, пока не встречается сколько-нибудь серьезного сопротивления и стрелки упоены победой и сами рвутся вперед. Сосед же мой, прапорщик, командир роты 6-го стрелкового полка, решил строго выполнить приказ и приказал своей роте залечь и размахивал красным флажком, подавая сигнал к остановке. Я подбежал к нему и закричал: «что вы делаете, надо идти вперед», но он, сказав мне, что имеет приказ остановиться за третьей линией окопов, продолжал размахивать флажком и был ранен в руку. Меня разобрала такая злость, что я ему грубо сказал: «Так тебе и надо, домахался!» и отошел к своей роте. Но этот прапорщик выполнил свое дело и мои стрелки, по примеру соседей тоже залегли. Вот тут и сказался результат атаки «волнами», мало того, что роты перемешались, — люди и цепи лежали вплотную друг к другу, несмотря на значительные потери, понесенные при штурме первой линии и рукопашных схватках в последующих — так много было скучено людей на малом пространстве. Позиция была неудобной и лежавшим не было видно впередилежащей местности, а, следовательно, не было и обстрела. Я не видел ни одного офицера, по-видимому, оставался один почти на целый батальон. Я прилег, но не видя ничего впереди, вынужден был встать (впереди проходил небольшой гребень, мешавший видимости, даже на 15-20 шагов) и увидел как из лежащего впереди нас ржаного поля выходит цепь австрийцев, делающая перебежки, как на учении, и люди обстреливают нас, стреляя «с колена». Противник был очень близко, можно было различать лица солдат. Приказываю открыть огонь, кричу, без команды: «стреляйте же, черт возьми!», но как стрелять когда противника не видно из-за ничтожного гребня! Австрийцы приближаются и я жду, что вот-вот мы сойдемся «на штыки». Схватив у одного стрелка винтовку, я быстро стал «с колена» и стал целится в находящегося напротив меня австрийца, он был очень близко, менее сотни шагов, и вопрос решали секунды, кто первый выстрелит. Я выстрелил первый и австриец, выпустив из рук винтовку, ткнулся лицом в землю. Я встал опять, отдал винтовку стрелку, вынул из кобуры наган и стал стрелять в находившихся шагах в 50-70 австрийцев. Сделав два промаха, я почувствовал, что меня охватило какое-то полное безразличие, вспомнил как Портос из «Трех мушкетеров» всегда, когда ему угрожала смерть, испытывал слабость в ногах и машинально стал вкладывать револьвер в кобуру, склонив для этого голову на право. В этот же момент я почувствовал страшный удар в голову, ослепительно белый свет в глазах, почувствовал, что меня перевернуло вокруг оси на 180 градусов и что я падаю на колени, и слышу крик стрелков: «ротный убит!» вижу, что стрелки один за другим вскакивают на ноги и бегут. Бегут, после такого успеха! Я закричал: «Куда? стойте! Я ранен!» не тут то было! Оставшись без офицера, люди убежали и скрылись в окопах противника. Потом мне говорили, что в этот момент командир полка полковник Ильяшенко, наблюдавший из первой линии наших окопов за ходом боя, схватился за голову и застонал от отчаяния. Захаров и Гаголкин кинулись ко мне с перевязочным пакетом, я стою на коленях, чувствую, что у меня по правой щеке, что-то течет, провожу рукой и смотрю — не кровь, а похожее на сырой яичный белок. Спрашиваю — «глаз цел?» «Никак нет». Повязку мне как следует и не успели наложить — австрийцы встали и пошли в атаку, Гаголкин торопит: «скорее, скорее». Не помню, как я очутился сидящим на лафете недавно взятой ротой пушки и Гаголкин с Захаровым пытаются закончить перевязку. Слетевшую с меня фуражку они заботливо подняли и надели мне на голову. Времени нет, едва наложив на голову и рану подушечки бинта и обмотав их раз два бинтом, пришлось вставать и идти в тыл, конец бинта волочится по земле, сил идти нет, обнимаю за шеи Гаголкина и Захарова и так плетемся с возможной скоростью, австрийцы бегут за нами, стреляют, каждую минуту я жду, что мне вот-вот всадят штык в спину. Шедший справа Захаров падает сраженный насмерть пулей, я нагибаюсь, поднимая валяющуюся австрийскую винтовку без штыка, беру ее прикладом под мышку и пользуюсь ей, как костылем. Пуля срывает с меня фуражку, вдоль головы жгучий ожог от контузии. Гаголкин поднимает простреленную фуражку и надевает на меня. Почему австрийцы остановились и нас не взяли в плен — для меня до сих пор неизвестно. Я временами терял сознание и очнулся уже лежа в прошлогодней меже, глубиной 15-20 сантиметров, подо мной расстелена шинель, Гаголкин снял с меня и раскатал скатку, и сам лежит у меня в ногах. Мне хочется согнуть колени, но Гаголкин не дает — мы на ничейной земле, ожесточенная перестрелка, с обеих сторон свистят очереди пулеметных пуль, рвутся снаряды, и Гаголкин наваливается мне на ноги. Печет солнце, я закрываю лицо фуражкой, хочется пить, чувствую, как течет кровь по лицу и шее, что подо мною уже сыро от крови. Потом я увидел, что моя гимнастерка черна от крови, шинель промокла и подо мною кровавая грязь. Свою простреленную фуражку, залитую кровью я носил до 1925 года и храню, как реликвию до сих пор. Гимнастерку отстирали в госпитале, с шинели кровь отчистили, но на ней осталось огромное, как сальное, пятно. Сколько прошло времени я определить не мог, часто терял сознание и, вероятно, наступил перелом в ходе боя, при том, не в нашу пользу. Огонь значительно ослаб. Гаголкин поднялся и стал кричать: «Санитед!». Я ему говорю «что ты делаешь, зовешь австрийцев, нас ведь возьмут в плен», а он говорит: «мы итак на земле австрийцев, вас надо скорей в лазарет, а то вы умрете». Гаголкин время от времени опять зовет санитаров. Долгое время никто не появляется, вдруг слышу над собой чужие голоса, снимаю с лица фуражку и вижу у себя в ногах австрийца, приложившегося для стрельбы, вижу, как он ведет стволом винтовку, и думаю: «Ну, конец, хорошо если убьет наповал, а если ранит — опять мучение!» Все же я прошу пить, говоря «Остеррайх, тринкен, вассер» — ноль внимания, ствол же винтовки медленно поднимается от моих ног к голове. Я говорю: «Доннерветтер, ихь бин кайн швайн, ихь бин руссише оффицер». Раздается ответ: «А, официра» и обращение со мною меняется, у Гаголкина отбирают винтовку, двое санитаров делают из рук кресло, я обнимаю их за шеи и меня несут в офицерскую землянку, Гаголкин остается стоять в дверях меня сажают на кровать. Землянка большая, с деревянным полом и окнами. Сейчас же австрийские офицеры обыскивают меня, вынимая все из карманов, берут из кобуры револьвер, снимают с меня поясной ремень, училищный значок и кокарду с фуражки — это все трофеи со взятого в плен офицера, — остальное — портсигар, перочинный нож, портмоне, фотокарточку Маруси возвращают мне и приказывают фельдшеру сделать мне настоящую перевязку, тот приступает к делу, говоря со мною на чисто русском языке и я спросил его, где он так хорошо научился говорить по-русски, он ответил, что долго жил в России, а мне страшно — вдруг иодом выжжет и другой глаз. В это же время два австрийских офицера начали меня опрашивать, ведя разговор по-французски: какого я полка и т. д., я, по-французски-же ответил, что я, как офицер отвечать не имею права и тем разглашать военные тайны, что я прекрасно понимаю по-французски, но я тяжело ранен и разговаривать с ними не могу, так как язык мой меня не слушается. На этом разговор закончился. Закончил и перевязку фельдшер, утешая меня, что меня повезут в Вену, там мне вставят искусственный глаз, ничего не будет заметно и «вы будете еще ухаживать за красивыми венскими дамами и иметь у них успех». Но, еще тогда я прекрасно понял, что дело будет обстоять совершенно по другому, «красота моя» пропала навсегда и, хотя изуродованное раной лицо и говорит о геройстве, что ли, но в жизни я уже не полноценен в глазах женщин и вряд ли какая решится выходить замуж за инвалида (невесты были тогда очень разборчивы, а их мамаши и тем более). С тех пор я все время чувствовал, что я, идя все время вперед и по освещенному солнцем пути, вдруг уперся в непреодолимую каменную стену и остановился перед ней — пути дальше нет! То, что я остался жив после такого тяжелого ранения с повреждением мозга, было некоторым утешением — ведь бывает и хуже — убивают, но не меняло положение вещей,

Меня отнесли, а может быть и я сам дошел, при помощи того же Гаголкина — не помню, в другую землянку, более плохую, и положили на кровать. Прямо передо мною было маленькое оконце, а в землянке, на другой кровати лежал раненый австрийский лейтенант и сидели, безжалостно дымя трубками, санитары. Гаголкин поставил свою винтовку у меня в ногах, снял скатку, положил ее на пол и сел на нее. Австрийцы угощали меня сигаретами с опиумом, чтобы облегчить боль, но курить я не смог, тогда мне предложили шоколадную конфекту с лекарственной начинкой, которую я съел и почувствовал некоторое облегчение. Особых болей я не испытывал, слышал и понимал все, мог и сам разговаривать, но был очень слаб от большой потери крови и часто терял сознание. Дверь землянки выходила в ход сообщения и мы, вероятно, находились в 3-й или 4-й линии окопов. Пришел тот же фельдшер и сказал мне, что скоро за мною придут санитары и тут же извинился, что, в первую очередь он отправит лейтенанта, как своего офицера, которому он обязан сделать предпочтение, а после него отправит меня. Этот лейтенант все время лежал молча. Как я уже сказал, боли я не чувствовал и находился все время в каком-то тумане, все видя и слыша и потеряв всякое представление о времени. Лежу и вижу, что пришли два санитара с носилками и поставили их на дно хода сообщения. Ну, думаю, пришли за лейтенантом и вдруг слышу могучее русское «ура», вижу, как в дверях мелькнули пятки убегающих санитаров и слышу, что бывшие в землянке австрийцы наперебой говорят: «пан офицер, выйди и скажи чтоб не бросали к нам в землянку гранат» — я им отвечаю, что я не могу, австрийцы продолжают свое, тогда я говорю Гаголкину: «Выйди и скажи». Гаголкин встает, а я, взглянув в окно, вижу, что на верху у входа в землянку стоит наш стрелок и уже замахнулся гранатой. Австрийцы завопили, а я говорю Гаголкину: «Связь, собирайся!». Гаголкин надевает свою скатку, берет винтовку и мою шинель и мы выходим из землянки. Стрелок спрашивает: «Ваше благородие, как вы здесь?» я говорю, что был ранен и попал в плен. Прошу пить — стрелок отвечает: «воды нет — есть ром». «Ну, давай ром» Попробовал — не идет. Я уже говорил о плохих по качеству русских флягах из бутылочного стекла (правда на фронте почти у всех были алюминиевые), поэтому наши стрелки всегда старались захватить в бою австрийскую флягу – эмалированную и в суконном чехле, кроме того вместе с флягой доставался и бывший в ней ром, который выдавался австрийцам перед боями. Кругом были уже наши. Это была атака резервов — 16 финляндского стрелкового полка, приданного нашему корпусу. Посмотрев на стрелков, я увидел, что многие из них увешаны австрийскими флягами, даже по две-три штуки. Я приказываю стрелкам ни в коем случае в землянку гранат не бросать, так как сидящие там австрийцы ко мне очень хорошо относились, что они чехи — наши братья славяне и сдаются в плен, после чего мы с Гаголкиным отправились в тыл, в свой полк. Путь был не легок. Санитаров нигде не было видно, бой продолжается, пули летают по всем направлениям. Гаголкин предлагает идти по ходу сообщения, пошли, но бой был настоящим побоищем, и ходы сообщения были завалены трупами австрийцев и идти было неприятно, вдобавок, когда я наступил на один труп-покойник открыл рот. Говорю Гаголкину: «я не могу ходить по убитым, давай вылезем на верх», Гаголкин говорит, что это опасно, «ишь какая стрельба», но я настоял. Идем, вернее Гаголкин ведет меня «по верху» временами я останавливаюсь, чтобы передохнуть, и ложусь, чувствую себя все хуже и хуже, мне уже становится все равно и я кладу свою голову на убитого австрийца, как на подушку. Замечаю, что на поле боя валяются и пулеметы и бомбометы, не говорю уже об винтовках, которые никто не подобрал, и все это трофеи моей роты. Сейчас мне не до них. Очень запомнился мне убитый стрелок моей роты, его по фамилии никто не называл, а называли «Волынец» как уроженца Волынской губернии. Красивый, смуглый парень, он был ранен в руку и прилег, чтобы перевязаться, открыл перевязочный пакет и успел наложить на рану подушечки, бинт лежал рядом, и был добит австрийцами, исколовшими его штыками, что было видно по многочисленным следам на гимнастерке и брюках, а разрывы одежды «углом» говорили за то, что его кололи с «поворотом. Он лежал на левом боку, красивые, карие глаза были открыты и еще не потускнели, взгляд выражал не страх и муку, а был взглядом обиженного ребенка, вот готового заплакать от обиды. «Вот, — говорю Гоголкину, — и не верь, что раненых добивают». Во время рукопашной схватки я сам видел как в двух-трех шагах от меня сдавались в плен австрийские солдаты: одной рукой они отдавали свою винтовку, а другой всаживали штык-нож в грудь нашего стрелка. Таких «пленников» уничтожали на месте. Наконец Гаголкин увидел двух санитаров и позвал их, подойдя к нам, они были Финляндского стрелкового полка, и узнав, что я не их полка, категорически отказались нести меня в тыл, заявив, что у них и своих раненых много, наступают сумерки и надо к ночи, пока не стемнело всех вынести. Один с носилочной палкой убежал, другого же с палкой и полотнищем, Гаголкин задержал, угрожая его застрелить. После такого «приглашения» санитар стал покладистей и остался. Вот с этого момента для меня и начались настоящие мучения. Стал вопрос, как нести, имея только одну палку? Решили положить меня на полотнище, завязать его узлом, просунуть под узел палку и нести на плечах. В этом узле я лежал скорчившись, головой бился о колени несущего и ежеминутно терял сознание. А что стоило переправляться через окопы и ходы сообщения, а тем более через местами уцелевшие проволочные заграждения! Один носильщик слезет на дно окопа и узел скользит вниз по палке, я ударяюсь о стенки и теряю сознание, то же и при выходе из окопов, а перелазя через проволоку мы все искололись. На счастье навстречу попались санитары моей роты — два брата башкиры Богоутдиновы, они очень обрадовались, что нашли меня — в штабе полка меня уже считали пропавшим без вести, уложили на носилки, а они были настоящими и с головником, и, чуть ли не бегом, понесли меня в тыл. Я потерял сознание и очень надолго, что меня сочли умершим от раны. Очнулся я уже совсем на закате солнца и от того, что кто-то ударил меня в затылок. Вижу, что я лежу на склоне небольшой лощины между нашими и австрийским окопами, слева от меня длинная шеренга убитых наших стрелков, лежащих вплотную, а я, так сказать, правофланговый этой шеренги мертвецов, впереди слева огромная яма — братская могила, в которой уже лежит несколько рядов, один поперек другого, убитых. Значит, раз я фланговый, и моя очередь ложиться в могилу и меня уже хотели уложить в могилу — к ногам и голове подошли стрелки похоронной команды, и тот, который должен был взять меня за плечи, нечаянно ударил носком сапога в затылок, что и привело меня в сознание. Последовало соответствующее «извинение». Как я попал в Олыку и очутился в штабе, в Радзивилловском замке не помню, пришел в себя когда было совсем темно, я сидел на стуле возле стола, на нем горела 10-ти линейная керосиновая лампа и полковой врач Еськов делает мне перевязку и пишет свидетельство о ранении (сохранилось до сих пор). Командир комендантского взвода прапорщик Малянтович повел меня к себе в комнату. Помню, что шли по длинному корридору, вымощенному каменными плитами, поднялись на второй этаж и в маленькой комнате с двумя кроватями и столом Малянтович угостил меня чаем и я выпил стакан, рассказал, что меня считали пропавшим без вести, бой окончился полной победой, наши идут вперед, на Луцк и помог мне снять гимнастерку и лечь на кровать. Я поинтересовался судьбой взятых мною двух пушек — Малянтович ответил, что пушки взял командир 8-й роты прапорщик Барабанщиков. Так лопнул мой Георгиевский крест. Барабанщиков шел с ротой за мной и, как более опытный, просто вероятно прогнал моих часовых, стер мои надписи, доказывать же, что пушки взяла моя рота — было некому, сам я был в таком состоянии, что мне это и не шло на ум. Малянтович сказал мне, что потери были очень большие — моя рота около 200 человек, что 5-й и 6-й ротами командует Массаковский, что среди убитых штабс-капитан Жадзилко, прапорщики Воскресенский, Тряпицын и другие. Жадзилко был кадровым офицером, начальником учебной команды, но имел такие слабые нервы, что не переносил боя, и поэтому занимал тыловую должность. Поэтому же он не имел боевых наград и не производился в чин капитана. Все это было ему очень стыдно и он решился принять участие в бою, кончившемся для него смертью.

Спал ли я или был без сознания, тоже не помню, но утром я очнулся сам и за мною пришли санитары для отправки меня в дивизионной лазарет. Меня вынесли на носилках во двор замка, где уже стояла наготове санитарная двуколка, крытая брезентовым верхом и вмещавшая двое носилок с ранеными. Одни носилки с лежавшим на них человеком уже стояли в двуколке. Я спросил: «кого везете рядом со мной?» Мне ответили, что раненого австрийского лейтенанта, я повернул голову и увидел… того самого лейтенанта, с которым лежал, будучи в плену. Я говорю «ведь он меня удушит», а санитар отвечает «не беспокойтесь, он без сознания, у него оторваны ноги . Тут мне стало ясно, что стрелки не выполнили моей просьбы — приказания и бросили в землянку гранату. Двуколка — экипаж довольно тряский, к тому же мы лежали вперед ногами и головы приходились на самом тряском месте, и, как только тронулись, меня укачало и я надолго потерял сознание.

Привезли меня в дивизионный полевой лазарет. Это были огромные специальные палатки: За неимением мест меня положили на походную кровать в столовой лазарета — тоже большой палатке, что было — завтрак или обед — я не знаю, но столовая была полна ходячими ранеными офицерами, стоял казавшийся мне невероятным, шум от разговоров, так все возбужденные боем и ранением оживленно разговаривали, а я отчаянно мерз и тщетно взывал к сестрам милосердия, возможно, что и голоса у меня не было, чтобы меня потеплее укрыли. Закутанный в несколько одеял я по-прежнему мерз и постоянно терял сознание. На утро были поданы крестьянские телеги для доставки нас на станцию Клевань и погрузки в санитарный поезд. Телеги были очень узкие, застланы соломой и клали на каждую по два человека, лежать приходилось полубоком, наваливаясь все время на соседа. Об этом «пути» только и помню, как нас укладывали и тронулись, кто лежал рядом не знаю — он молчал, как и я. Очнулся я только в вагоне санитарного поезда, койки которого были все заняты, мне досталось боковое место внизу — вагон был обычный, не переоборудованный. На площадках вагона стояли легко раненные офицеры и весело болтали с сестрами. Приехали в Бердичев и мне захотелось, хоть в окно взглянуть на «Еврейскую столицу», как в шутку называли Бердичев. В те времена был закон, разрешавший проживание евреев только в западных губерниях России, и существовала так называемая «Черта оседлости», проживание за которой евреям разрешалось в особых случаях и были установлены определенные сроки пребывания за ней при поездках. Я сел, но ничего не видел, даже прижавшись носом к стеклу — начинали сказываться последствия ранения и зрение на левый глаз отказывало. Одновременно я заметил, что лицо мое опухло, но болей я по-прежнему не ощущал. Не помню, как доехали до Киева, так как после Бердичева я все время пролежал без сознания. Очнулся я на перроне станции Киев 2-й товарный и увидел, что я лежу на носилках, на перроне, возле меня стоят несколько военных врачей и, один из них, в шинели мирного времени (серого драпа), поставив ногу на носилки, покачивает ногой и трясет носилки. Слышу разговор идет обо мне «Этот не доедет, умрет», а я отвечаю: «нет, не умру, везите меня в Оренбург». Врач говорит, что это очень далеко, я прошусь в Курск (там жили все родные) — тоже говорят, что не вынесу дороги, ну «крыть нечем» и я смирился. Положили меня в бывший тут же на станции лазарет служащих Юго-западных железных дорог, в котором находились исключительно тяжело раненые и, преимущественно, головные которых дальше везти было нельзя, был первым раненым прибывшим с фронта. Первым делом меня отправили принять ванну и обрить голову для предстоящей операции. Я с удовольствием мылся, вернее мыл меня санитар, которого я попросил отмочить бинты, так как они присохли и отрывать их было очень больно. Когда-же санитар принялся за бритье головы, я не раз терял сознание от боли когда бритва проходила возле раны и по месту контузии второй пулей. После этих процедур я очнулся уже на операционном столе — мне надели маску с хлороформом и предложили считать. Я скоро уснул и вовремя операции, как мне потом врачи сказали, пел окопную песню «Хорошо тебе на воле». После операции — трепанации черепа, удаления остатков глаза и извлечения из мозга осколков кости, меня положили в углу офицерской палаты, да еще загородили ширмой. Кроме меня в палате лежало несколько человек после операций аппендицита, грыжи и все они были накануне выписки. Очнулся я от нестерпимой боли, кричал и визжал как поросенок, левым глазом я почти ничего не видел, да он еще и был забинтован к тому же. В минуту просветления я видел вокруг себя стены, мне казалось, что я лежу в братской могиле и я упорно кричал, что я живой. Ширму убрали, я понял где нахожусь и уже на третий день сидел, поджав ноги и раскачиваясь от боли из стороны в сторону. Весь обслуживающий персонал был из служащих железной дороги, а почти все сестры милосердия — их жены. За мной ухаживала сестра Мария Георгиевна, интересная дама лет под 30, фамилию ее забыл. Когда я немного пришел в себя, она подарила мне прекрасную розу, которую я заткнул, за неимением другого места, за свою чалмообразную повязку и, посмеиваясь, сравнивал себя с турецким султаном. Мне пришла прихоть, чтобы за мной ухаживали и я попросил остричь мне ногти на руках и ногах, затем я попросил дать телеграмму отцу о том, что я ранен и лежу в Киеве, попросил написать открытки о том же Саникидзе и Слизскому, а также в полк командиру 5 роты Массаковскому с просьбой представить младшего унтер офицер 6-й роты Гаголкина к Георгиевскому кресту за вынос своего раненого офицера — меня — из боя. Такой пункт был предусмотрен статутом ордена. Кушать давали мне в постель и, надо сказать, при моем аппетите мне не хватало подаваемых кушаний. Челюсти у меня были сведены и между зубами — даже печенье проходило с большим трудом. Когда же Мария Георгиевна угостила меня яблоком, то съел я его, отрывая о нижние зубы, по маленьким кусочкам. Операцию мне делал врач-железнодорожник известный не только у себя в Киеве — Пивовонский. В один из дней вдруг слышу знакомый голос, правда слабенький: «Жоржик». Спрашиваю «кто меня зовет?» Слышу «Это я, Павло». Оказалось, что это прапорщик Павленко, тоже раненый 23 мая. Я ему сказал, что завтра подойду к нему, так как мне разрешают понемногу вставать. На другой день я подсел к Павленко на кровать. Он был ранен в живот на вылет, чувствовал себя не плохо и, смеясь показывал, что его раны просто заклеены кружочками марли и залиты коллодиумом. Павленко пробыл в лазарете несколько дней и был переведен в другой лазарет-ранение его было не столь тяжелое. Скоро все койки в палате были заняты ранеными. Я начинал уже ходить и перебрался на кровать рядом с Павленко. В ногах у моей кровати лежал прапорщик Фенога, раненный в темя с повреждением мозжечка, ноги у него отнялись, но держался он хорошо, разговаривал, курил, но руки его тоже плохо повиновались и папироску он тыкал, то в подбородок, то в нос. Я оказывал ему мелкие услуги — вроде подачи воды, папиросы, при еде. Фенога даже был весел до последнего дня. Была вызвана его мать для присутствия при последних днях сына. Им была отведена комната, в которой мать и прожила до смерти сына. Феноге становилось все хуже и хуже, он исхудал и, накануне смерти, был положен в палату для умирающих. Ежедневно и по несколько раз я навещал Феногу пока он был еще в сознании и, в последний раз, когда он скончался, облепленный тучей мух, с которыми никто не боролся и не отгонял, а ведь в лазарете была невероятная чистота!

К.Р.Т.

(Продолжение следует)

ОТ РЕДАКЦИИ. В этом году, наш журнал постигло два несчастья: Сначала, как вы уже знаете из № 126, заболел наш редактор A.A. Геринг, не успел он выйти из больницы и вступить в период медленного выздоровления как заболел и также был отправлен в госпиталь наш друг хозяин и главный производитель работ типографии. Вся работа остановилась и была прервана на неопределенное время. № 125 этого цикла вышел во время, в ноябре месяце, январьский №126 разослан только в марте. № 127 сейчас перед вами, так что можно быть уверенными что, ежели не случится никакого нового непредвиденного несчастья, все номера этого цикла выйдут с опозданием, но все же до ноября месяца.

— Щедрая поддержка нашими друзьями в прошлом году позволяет нам пока что не подымать подписной цены и на этой мы продержимся во всяком случае, до конца этого года.


Голосовать
ЕдиницаДвойкаТройкаЧетверкаПятерка (1 votes, average: 5.00 out of 5)
Loading ... Loading ...




Похожие статьи:

Добавить отзыв