Статьи из парижского журнала "Военная Быль" (1952-1974). Издавался Обще-Кадетским Объединением под редакцией А.А. Геринга
Thursday November 21st 2024

Номера журнала

Запасный батальон (см. № 124 стр. 32). – К.Р.Т.



Приехав в Казань, мы с Громаковским остановились в гостинице Щетинкина на Большой Проломной улице, сняв номер. Тут же мы и столовались, заказывая обеды, которые нам подавали в номер. Названия блюд французской кухни нам, как и многое другое, были неизвестны, и мы ежедневно заказывали что-нибудь новое, для ознакомления. Одно загадочное блюдо: «Гата Пурталес» очень меня заинтересовало, и я ежедневно его заказывал, но неизменно получал ответ: «Этого блюда уже нет». Я возмутился и сказал, что не следует тогда помещать ежедневно в меню, и мне принесли чайное блюдце холодной манной каши, политой вишневым вареньем. Для меня так и осталось тайной, действительно ли это было «Гата Пурталес» или же повар решил просто от меня отделаться.

Мы явились в штаб округа и сдали свои предписания и документы. Не очень нам понравилось, что пришлось иметь дело с писарем, который вопреки уставу даже не вставал, когда мы к нему обращались. Но мы махнули на это рукой, так как наше дальнейшее назначение задерживалось и мы ежедневно посещали штаб безрезультатно и видели, что писарь играет там не последнюю роль. Принимал нас прапорщик запаса князь Голуховский, изредка появлявшийся в приемной. Каждый день утром мы ехали на извозчике в штаб, ожидали выхода Голуховского и ежедневно получали один и тот же ответ: «Подождите!» Мы не понимали, в чем дело, и решили попробовать величать Голуховского «Ваше сиятельство», согласно его титулу, но и это не помогло. Мы написали письма домой, получили ответ, а дело не сдвинулось с места. Оказывается, что штаб заявку в училище не давал, и наводились справки, не самозванцы ли мы. Времени свободного было много, делать весь день было нечего, и мы бродили по городу, осматривая его, перепробовали массу фруктовых консервов, в изобилии продававшихся в многочисленных лавках. Побывали и в славившемся на всю Россию городском театре, — здание и внутреннее устройство соответствовали славе, и слушали модную тогда оперетту «Жрица огня» с участием известной артистки Шварц-Сабо. Вечера проходили очень скучно. Громаковский, решив, что он «вполне взрослый», вдобавок еще и офицер, начал уговаривать меня поехать «к девочкам», но я категорически отказался, считая, что это

как-то запачкает меня.

Наконец необходимые справки были получены в штабе округа и нас, по первой же просьбе, назначили в Оренбург, в 104-й пехотный запасный батальон, сформированный на базе 191-го Ларго-Кагульского полка.

Командиром батальона был полковник Иванов, отец моей барышни, Маруси, и отец учившихся со мной трех братьев, кадет. Отец Громаковского, подполковник, был помощником командира по хозяйственной части. Наша мечта попасть домой исполнилась. Я был назначен младшим офицером в 1-ю роту (батальоны были 8-ротного состава), которая размещалась в Александровских казармах. Командиром роты был капитан Бельчук, и установленный визит на дом, к моей великой радости, — (я очень стеснялся, представляя себе эти визиты тяжелой и даже страшной необходимостью, например — целование ручек полковых дам, чему, так же как и ведению «светских» разговоров, нас никто не учил), — ограничился визитом к капитану Бельчуку, которого я застал дома одного, и все обошлось к моему удовольствию. О визите к командиру батальона и говорить нечего, — его я нанес с большой охотой, ведь Маруся была моей симпатией и блеснуть перед нею офицерскими погонами было заманчиво.

Надо сказать, что запасный батальон представлял жалкий вид: рот было восемь, а офицеров 12-15, по одному на роту, в качестве командиров рот, а остальные — штабные работники, причем кадровых офицеров было всего пять: командир батальона полковник Иванов, его помощник по хозяйственной части подполковник Громаковский, капитан Бельчук и поручики Головань и Леонов. Остальные были прапорщиками запаса. В унтер-офицерском составе был вопиющий некомплект, после отправки маршевых рот в ротах было человек по 20-30 переменного состава, — пополнения не было до очередного призыва. Винтовок было так мало, что не с чем было учить людей. Помещения были оборудованы по военному времени двухъярусными нарами, и не только одеял, но и матрасов не было и в помине. Винтовок было по 40 на роту. В общем был период какого-то безделья, и роты были предоставлены фельдфебелям. Придя в помещение роты в первый раз, я увидел безрадостную картину ничегонеделания. Один из унтеров сидел на табуретке и один солдат по его команде занимался упражнениями штыкового боя, и то это был «желающий». Остальные солдаты занимались своими делами. Я, как вошел, так и остановился. Наконец меня заметили и подали команду «Смирно!» Я поздоровался и сказал, что назначен в роту младшим офицером. Занятия в роте производились больше для «отвода глаз», а капитан Бельчук появлялся в роте на считанные минуты и потом исчезал на весь день. Я тоже был предоставлен самому себе, поэтому мне пришлось знакомиться с положением дел и программами обучения через унтер-офицеров, и, надо сказать, что это послужило к установлению хороших взаимоотношений. Причиной безделья было и то, что оставшиеся по разным причинам люди уже прошли установленную программу обучения.

После нас с Громаковским стали прибывать прапорщики, выпущенные из других военных училищ: Гончаров, Приходько и Ленц, получившие казенную квартиру в офицерском собрании 191-го Ларго-Кагульского полка, рядом с городским театром, Грабовский и Слизской, жившие на частных квартирах. Мы быстро подружились и часто вместе проводили свободное время. В театре гастролировала оперетта, и мы всей компанией посещали все премьеры, а в те времена репертуар менялся почти ежедневно. Собирались обычно у Приходько с Ленцем, что было очень удобно: театр был рядом. Еще не был занят под лазарет кафе-шантан и ресторан «Декаданс» и бывшие старше по летам и знавшие жизнь Приходько и Ленц ходили туда и приводили домой шансонеток. Они же вели довольно крупную карточную игру, в которой я никогда не участвовал, но все же пострадал, не играя. Гончаров, постоянно проигрывавший, занимал у меня деньги, задолжав мне 300 рублей, сумма по тому времени большая, и уехал на фронт, не погасив своего долга. Не помогло и мое обращение к командиру полка, в который попал Гончаров. Вскоре Приходько и Ленц были назначены командирами рот, а связь их с шансонетками кончилась тем, что Приходько попался в сети и женился на своей шансонетке, бабе сварливой и даже поколачивавшей Приходько, о чем знали даже солдаты. Из-за войны на это смотрели сквозь пальцы, в мирное же время ему пришлось бы просить согласия на брак у общества офицеров, которое, безусловно, отвергло бы такой «мезальянс».

Наступило Рождество, и капитан Бельчук приказал мне присутствовать на солдатской елке в нашей роте. Елка была хорошо убрана. Я сидел за маленьким столиком с унтер-офицерами и смотрел на выступления солдат, которые показывали свои номера около елки, на свободном от нар месте. Унтера раздобыли где-то несколько бутылок пива, и я выпил с ними несколько стаканов. Чудовищное нарушение всех уставов и субординации!!! Среди номеров был танец «матлот», исполненный бывшим циркачом, и сверхскорое заряжание винтовки солдатом Амброжеком. От выпитого пива я захмелел, поблагодарил солдат и поехал на извозчике домой. Ради Рождества я дал извозчику 50 копеек вместо 20, по установленной ночной таксе. Извозчик, видя меня «под хмельком», сказал мне: «Мало дали, барин», но когда я ему сказал, что вовсе не мало и поэтому надо дать мне сдачу, поспешил отъехать, рассыпаясь в благодарностях.

Жалованье мы получали по установленной еще Петром Первым «табели о рангах» — 50 рублей жалования и 21 рубль квартирных. В карты я не играл, и денег мне девать было некуда, так как отец еле согласился брать с меня 25 рублей за стол. Ежемесячно я покупал несколько граммофонных пластинок, а стоили они, в среднем, по два рубля, то есть дорого, а такие как записи Шаляпина, Смирнова, Собинова, Карузо, Эльмана и других корифеев стоили 6-8 рублей, односторонние — гигант. Качество этих пластинок было отличное и слушание этих пластинок доставляло мне и всем большое удовольствие. Со своих вечерних прогулок я обычно возвращался на извозчике, садясь всегда на одной и той же бирже, около Собачьего садика. Платил я всегда 20 копеек вместо установленных 15, скоро все извозчики узнали меня, и садился я в экипаж ничего не говоря, они знали мой адрес. При НЭП-е один из извозчиков узнал меня и вспоминал с признательностью, что я хорошо платил.

Надо сказать, что при мобилизации была допущена вопиющая ошибка в отношении младшего командного состава, унтер-офицеров, которых отправляли на фронт с маршевыми ротами рядовыми, в то время как в запасных частях их не хватало до штата. Это сказывалось на обучении призываемых, которых бывало так много, что состав рот доходил до 500-700 человек. Для удобства такие роты разбивали в свою очередь на роты, давая им «внутреннюю нумерацию» 7 А, 7 Б, 7 В и т. д. Во взводах было до 70 человек, почти штат роты мирного времени. Трудности были огромные, и они вынудили в январе 1915 года сформировать учебные команды с двухмесячным обучением. Учебные команды комплектовались грамотными солдатами и лицами, имевшими среднее или 4-классное образование. Эти последние, по окончании учебных команд, направлялись в школы прапорщиков, к этому времени имевшиеся почти в каждом городе. Начальником нашей учебной команды был назначен капитан Бельчук, и взводными офицерами — я — 1-го взвода, Слизской — 2-го, Грабовский — 3-го и Громаковский — 4-го. Команда была размещена в духовном училище (ныне тюрьма), в первом этаже. Во втором располагалась рота поручика Леонова. Фельдфебелем команды был Потапов, с которым мы все скоро сдружились, относились к нему с уважением и научились у него многому полезному. С Потаповым я встречался в Оренбурге вплоть до его смерти накануне второй мировой войны. Поныне живет в Оренбурге один из моих солдат, Горбенко, а в Москве — Миронов, Николай Антипович. Миронов был правофланговым и на строевых занятиях часто не мог или не хотел соразмерять свой шаг с остальными, почему он «тянул ногу» и мне приходилось из-за матерщины капитана Бельчука постоянно командовать: «Миронов, не тяни ногу!» Летом 1961 года, сидя в Ленинском садике, я вдруг увидел хорошо знакомую мне фигуру с характерной походкой, и я сразу узнал Миронова. Я окликнул: «Миронов!» Ноль внимания! Тогда я командую: «Миронов, не тяни ногу!», и Миронов сразу встрепенулся, узнал меня, очень обрадовался встрече, и мы провели с ним много вечеров за самыми задушевными беседами.

Строевые занятия зимой проводились в помещении или на улице, а летом за полотном железной дороги, в районе овчинного городка, классные, — изучение уставов и прочей «словесности», — в первом городском училище (ныне школа, угол Советской и Горького). За недостаточностью помещения — одна полурота до обеда проводила строевые занятия, а другая классные. Затем они менялись местами. Обучение велось очень интенсивно и по всем правилам военной науки. Каждый из нас старался вывести свой взвод на первое место, и солдаты тоже были охвачены духом соревнования. Поэтому дело у нас шло дружно и хорошо. Бельчук и тут манкировал службой, появляясь только для подписания необходимых документов. Он дал нам распоряжение говорить, если появится кто-либо из высшего начальства, что он на классных занятиях, если начальство придет в занимающуюся строевой подготовкой полуроту, и наоборот. Лично мне пришлось так докладывать начальнику запасной бригады генерал-майору Золотареву. Был у меня во взводе солдат Купин, Пантелеймон, житель Оренбурга. Увольнения солдат в отпуск в город были запрещены, однако, гуляя по Николаевской улице вечерами, я часто встречал Купина, рисковавшего появляться в оживленном центре города, вместо того, чтобы возвращаться в команду по более глухим улицам. Я здоровался с Купиным и никогда не допытывался, кто его отпускает, несмотря на строгое запрещение, считая Купина хорошим парнем.

Однажды летом, в воскресенье, будучи дежурным по батальону, я сидел в штабе батальона (ныне магазин № 4, на углу Советской и Горького, старое здание снесено), когда патруль привел ко мне задержанного старика унтер-офицера 3-го взвода команды Карачкова, переодетого в штатское платье. Он был одет в красную сатиновую рубаху подпоясан пояском с кистями и вид у него был очень смущенный. Я принял Карачкова и отпустил патруль. Было еще светло, и в помещении штаба работало несколько писарей. Я спросил Карачкова, как он отлучился и как он попался патрулю, и он откровенно мне во всем признался. Я велел ему сидеть и ждать, пока не стемнеет, а когда стало темно, я спросил его, сумеет ли он незаметно вернуться в казарму. Он ответил мне, что сумеет, и я тогда сказал ему: «Лезь в окно во двор и беги, да больше не попадайся патрулям. Забудь, что ты меня видел и что я тебя отпустил». Карачков горячо поблагодарил меня и, не дожидаясь повторений, выскочил в окно, перелез через забор в соседний двор и был таков… В 1920 году Карачков командовал караульной ротой, и мы с ним встретились как старые друзья и вспомнили этот случай, причем Карачков сознался, что тогда он здорово струхнул.

В апреле 1915 года в Оренбург были доставлены австрийские офицеры из крепости Перемышль. Им было сохранено оружие и денщики и помещены они были в школе (улица Кирова 40 или 42). Мы со Слизским, знавшим пару слов по-польски, пошли к ним, и Слизской спросил австрийцев, как они думают, долго ли еще продлится война. Австрийцы ответили, — еще год. Скоро эти австрийцы надели штатскую одежду и стали совершенно незаметны.

В Оренбурге было много германских и австрийских подданных, интернированных и высланных сюда на жительство. Это были вылощенные господа, прекрасно одевавшиеся и, как всякая новинка, они пользовались большим успехом у местных дам. Было просто оскорбительно смотреть, как они прогуливались по Николаевской улице, подчеркнуто любезничая со своими дамами. Особенно возмущала всех дочь барона Тизенгаузена, губернатора Тургайского края, имевшего свою резиденцию в Оренбурге (угол Советской и Горького, нарсуд). Это увлечение немцами продолжалось до тех пор, пока в местной газете не была помещена патриотическая статья, задевавшая самого Тизенгаузена.

Слизской носил золотые очки и фуражку мирного времени, — красный околыш и синий верх, надевая ее набекрень, за что оренбургские барышни прозвали его: «фик-фок, на один бок». Я переделал слова популярной оперетки «Пупсик», описывая в них Слизского как «фикфока». Он только улыбался. Это был хороший человек и товарищ, попавший затем в 267-й Духовщинский полк. Я с ним переписывался, но в конце 1916 года потерял его из вида.

Фельдфебель Потапов был настоящим «дядькой» для всех нас. Небольшого роста, призванный из запаса, он не забыл военной службы, часто давал нам практические советы, учил нас рубить шашкой (сам он рубил артистически). Однажды Потапов показал нам настоящий «трюк»: взял правой рукой винтовку за шейку ложа, вытянул руки и упер винтовку штыком в пол, затем вытянутой же рукой поднял винтовку на уровень плеча и вставил приклад в плечо для прицеливания. Все мы пробовали сделать то же самое, но было трудно и ничего не получалось, требовалась тренировка. Потапов и стрелял отлично, а так как была полная возможность для стрельбы дробинкой в помещении, то Потапов показал нам «класс» стрельбы. К стене был прикреплен деревянный щит, а перед ним была сделана стойка с поперечной планкой, на которую ставились чурбачки, — уменьшенные изображения мишеней, в рост, с колена и головной. Мишени были прибиты на ремешках к планке и при попадании в них падали. Ремешок был для того, чтобы они не падали на пол, а повисали бы на ремешках и не надо было их поднимать с пола. Расстояние до мишеней было не более 12-15 шагов. В комнате стояли в два ряда кровати и стреляли над кроватями с линии огня, бывшей в проходе. Обычно занимались, когда команда обедала и помещение было пустым. Потапов втыкал в планку спичку и сбивал ее с первого же выстрела. Нас очень соблазнила такая меткость и мы с Громаковским попробовали, но безуспешно. Тогда Громаковский говорит мне: «Ставлю на ребро полтинник. Попадешь — твой, промахнешься — плати полтинник!» Я согласился и с первого выстрела сбил полтинник. Тут нас одолел азарт, и мы стали ежедневно заниматься стрельбой «на деньги». Полтинник был большой целью, поэтому мы ставили двухкопеечную монету и начинали стрельбу. Скоро я достиг настоящей виртуозности и научился с первого выстрела сбивать спички, чем всегда и начинал стрельбу, как проверку своих способностей. Затем я надевал на спичку патронный капсюль и сбивал и его. Один раз Громаковский предложил попасть в капсюль заряженного холостого патрона и положил патрон на стойку, шляпкой к стрелку. Я выстрелил, раздался взрыв и звон разбитого оконного стекла. Сбивая с первого выстрела две копейки, мы «мазали» по крупным целям как полтинник. Во дворе водилось много диких голубей, и однажды я увидел, как оружейный каптенармус их стрелял патронами с уменьшенным зарядом. Кокосовые пули дробили голубей, которых каптенармус стрелял для еды. Я попробовал и эту охоту, причем бил исключительно, в голову, снимая голубей даже с креста домовой церкви. Но голубей было мне жалко, и я стрелял в них только один раз.

Скоро мы расстались с капитаном Бельчук, уехавшим в полк. Я был назначен временно исполняющим должность начальника команды. 30 мая случилось чрезвычайное происшествие: застрелился солдат 3-го взвода, как сообщил мне прибежавший ко мне на дом вестовой. Придя в команду, я увидел застрелившегося, лежащего на полу в луже уже запекшейся крови. Он достал где-то боевой патрон, взял винтовку, снял с нее штык, снял сапог с правой ноги, подставил дуло под подбородок и большим пальцем ноги нажал на спусковой крючек. Конечно, я сильно волновался, — о подобных чрезвычайных происшествиях докладывалось «на Высочайшее имя», и мне грозили большие неприятности. Тотчас же я пошел с докладом на квартиру командира батальона. Как говорили солдаты, — товарищи самоубийцы, — причиной был страх перед отправкой на фронт, оставленное же письмо было прощанием с родными с просьбой простить за содеянное. На причины, толкнувшие на самоубийство, никаких указаний не было. Быстро и очень тщательно было произведено следствие, так как основным вопросом было, откуда человек достал боевой патрон, чем ставилась под сомнение правильность хранения и расхода боевых патронов в команде. Были тщательно проверены приемные и сдаточные документы, пересчитаны патроны и стреляные гильзы и оставалось только предположить, что патрон был подобран на гарнизонном стрельбище во время учебной стрельбы. Я пережил несколько полных волнения дней, пока командир батальона не успокоил меня тем, что ввиду военного времени и отсутствия доказательств небрежного хранения боевых патронов дело было прекращено штабом округа.

Почти каждый день я заходил к Грабовскому, жившему на квартире в доме судейского чиновника Тузикова (бывшая Тюремная площадь), откуда мы заходили за живущей рядом, во втором доме Тузикова, Марусей Ивановой и шли гулять на бульвар. Там мы всегда встречались с Громаковским и его «симпатией», Лелей Кормилицыной, подругой Маруси. Бульвар был всегда полон гуляющими, играл оркестр, лотошники торговали апельсинами и мандаринами, работал павильон фруктовых вод и мороженого. Лодочная станция на Урале имела много лодок и от желающих кататься не было отбоя. Пожилые люди развлекались в Беловском ресторане (откуда и бульвар назывался «Беловкой») или в ресторане «Поплавок». Урал в те времена был глубок, и терасса «Поплавка» была почти над водой. Купальные костюмы тогда распространены не были, пляжей — песчаных отмелей почти не было, и желающие купались в мужских и женских купальнях. Надо и учесть, что нравственность в те времена у молодежи соблюдалась чрезвычайно строго. К лету 1915 года в запасных батальонах стало много прапорщиков, первых кавалеров местных барышень. Вообще военной молодежи было в городе очень много: юнкера казачьего училища, школы прапорщиков, кадеты старших классов двух кадетских корпусов и прапорщики, прапорщики…

Грабовский, окончивший Виленское военное училище, поляк по происхождению, был года на три старше нас с Громаковским и уже «умудренным» жизнью. Он начинал уже лысеть, пробивалась и седина на висках, что служило нам поводом подсмеиваться над ним, напевая ему шансонетку: «Миленький мой лысый, без волос остался, верно черезмерно по ночам старался. Но вы не смущайтесь, я скажу со вздохом — продолжайте дальше — обрастете мохом». Грабовский в нашей компании был без «пары», зато он наверстывал свое, таинственно наведываясь к многочисленным «соломенным» вдовам, чьи мужья были на войне. Потом он познакомился с гимназисткой, дочерью местного купца Катей Черноусовой, очень милой и хорошей девушкой. Она безумно влюбилась в Эдуарда Ивановича, а тот частенько ночевал на дачах в Зауральной роще, у «соломенных» вдов, за что мы его поругивали. В конце 1917 года Грабовский женился на Кате и увез ее в Польшу.

В начале июля начальником учебной команды был назначен поручик Головань, Савелий Кондратьевич, и я сдал ему команду. Он начал сразу с грубых выходок: резко оборвал меня, матерился, швырял «в морду» унтер-офицерам взводные списки и вещевые ведомости, и нам, взводным офицерам, было невыносимо стыдно за его поведение, так как ничего подобного мы раньше не видели и никогда себе не позволяли. Головань заявил, что он подтянет команду, но это было неверно. — подтягивать было некого и нечего, все несли службу добросовестно и старательно, и слова эти были крайне обидны. Если капитан Бельчук позволял себе материться, то это выходило у него как-то безобидно, и солдаты не обижались и нас, офицеров это не коробило, так как Бельчук ругался «вообще», не обзывая никого персонально. С назначением Голованя дух команды упал, все поняли, что он из себя представляет и что добра от него ждать нельзя.

Новшества и подтягивания, введенные Голованем, были ничем иным, как совершенно не нужной «нудой», портившей настроение всем. Стояла жара, занятия начинались в 5 часов утра, Головань на рыжем жеребце вел команду на Форштадтскую площадь или в район кладбища (теперь все застроено), где была страшная пыль, и начинал муштру, подавая команду: «Господам офицерам взять винтовки и стать в строй на места взводных командиров!» После этого он подавал команду: «На пле-чо!» и «Справа по отделениям, шагом марш!» Барабанщик бил «поход», Головань, сидя на лошади, командовал, ругался, кричал: «Ногу!», пыль поднималась выше штыков, мы «печатали» ногу в облаках пыли, из которой виднелась голова лошади да грузная фигура Голованя. Трудно и неприятно было с ним служить… Много позже мы снова встретились с Голованем и более дружелюбно, ибо сам Головань «перекрасился», побывав на фронте, получив ранение в обе ноги и будучи взят в плен раненым и, как инвалид, отправленный в Россию через шведский Красный Крест. Вернувшись в Оренбург, Головань возглавлял в 1917-18 гг. городской союз увечных воинов, членом которого был и я. В 1937 году Головань, как и почти все офицеры старой армии — оренбуржцы, стал жертвой Сталина.

Занятия кончались в 11 часов утра, и после такой маршировки стоило большого труда, придя домой, очиститься с ног до головы от глинистой пыли, а каково было солдатам, которым нужно было еще и чистить винтовку. Приведя себя в порядок, я ложился и спал как убитый, пока меня не будил отец, чтобы я шел на послеобеденные занятия, начинавшиеся в 3 часа дня.

Командованием батальона было проведено нечто вроде неофициальных состязаний по боевой стрельбе среди офицеров. Сделано это было одновременно с боевыми стрельбами рот. Предстояло выполнить упражнения: на время, с перебежкой и по появляющимся мишеням. Стрелял я отлично, сказалась постоянная стрельба дробинкой, стрелял быстро и попеременно с обеих рук, хвастаясь своей лихостью перед стоявшим около меня командиром батальона, руководившим стрельбой. В результате я занял первое место, превысив по числу очков рекорд дивизионных состязаний, проведенных в Тоцких лагерях до начала войны.

В августе я был переведен в распоряжение командира 105-го запасного батальона на формирование 238-го запасного батальона, в который я был назначен командиром 7-й роты. Грабовский тоже был назначен командиром роты, а Слизкой отправлен на фронт, и наша дружная четверка почти распалась. До прибытия командира батальона формированием руководил полковник Жадановский, командир 105-го батальона. Жадановский был небольшого роста и носил расчесанную надвое бородку. С сыном Жадановского, поручиком, я почти дружил, постоянно с ним встречался, гулял и знакомство с этим человеком было приятно.

105-й батальон занимал Константиновские казармы, расположенные рядом с Александровскими, на Форштадтской площади. Теперь от них нет и следа, они сгорели в 1918 году, а затем были разобраны на кирпичи, и на месте Александровских теперь городской фильтр. Казармы не вмещали весь личный состав батальонов, поэтому на площади были выстроены бараки и вот в них-то и начал свое формирование 238-й, как мы его в шутку называли, «непромокаемый, с дула заряжаемый» запасный батальон. Первыми прибыли кадры: унтер-офицеры из Самарского гарнизона, запасных батальонов 189-го Измаильского и 190-го Очаковского полков. В ожидании прибытия переменного состава, — предстоял призыв ратников ополчения 1-го разряда, последнего еще не тронутого людского ресурса страны, — работы никакой не было, ротные командиры приходили в роты, здоровались с людьми, отдавали незначительные распоряжения, и на этом служба кончалась. Все ротные собирались возле забора, грелись на солнышке и занимались бесконечными разговорами. Несмотря на то, что в 238-м батальоне я прослужил более полугода, фамилии офицеров и унтер-офицеров в памяти у меня не сохранились, за исключением моей роты. Это были: старший унтер-офицер Коновалов, лихой красавец-мужчина, Шостаков, наиболее бравый из всех, мой любимец и ротный запевало, младшие унтер-офицеры Хуртин, Мликов, каптенармус Кароченцев и два фельдфебеля, кадровый — Брагин и из запаса Сидоренко. Накануне прибытия пополнения рота была переведена в бараки, в Тюремном переулке. Здесь я и встречал прибывающих людей. Построенные перед бараком, они представляли большое смешение как по росту, так и по национальностям. В то время как большинство русских были среднего и высокого роста, было даже несколько человек ростом в два метра, чуваши отличались малорослостью. Много было башкир и мордвы. Все они были из северных, «мужицких» волостей Оренбургской губернии и южных — Уфимской губернии. Все они были крестьянами и почти все малограмотны, а то и совсем неграмотны, и многие чуваши и особенно башкиры плохо понимали и говорили по-русски.

С первого же дня была путаница с поверкой личного состава. Каждый был принят под фамилией, записанной в волости и у воинского начальника, и по талону, имевшемуся у каждого на руках. При приеме все сошлось, а на утро оказалось, что есть и лишние и отсутствующие. Все оказалось просто: башкиры числились по родовым фамилиям, а сами они по обычаю называли себя по фамилиям от имен отцов. Среди чувашей было много традиционных «Иванов Васильевичей» и «Василиев Ивановичей». При разбивке по взводам я никому не отказывал в просьбах о назначении в один взвод с односельчанами, зная по себе, как это много значит. Эти первые 250 человек составили ядро роты и с ними же я и отправился потом на фронт. В это же время прибыли и учителя из числа окончивших учебные команды, среди которых был ефрейтор Супрун, с которым у меня установились почти дружеские отношения. Он держался со мною свободно, часто обращался ко мне с разными вопросами, зачастую неслужебного порядка, и выделялся своим отношением к службе. Парень был, как говорится, «свой в доску», но без всякой аффектации своей удали. Все исполнял быстро, ловко и скромно. Писарями я назначил двух хорошо грамотных солдат, Тулинцева и Володьзко. Этот последний был где-то мелким чиновником, и с ним у меня установились очень хорошие отношения. В январе 1916 года я ему предложил ехать в Петроград, на пулеметно-самокатные курсы и после долгих обсуждений он согласился, был в Петрограде до 1917 года и принимал участие в февральской революции.

С прибытием нового пополнения в числе около 300 человек, рота была переведена в Михайловские артиллерийские казармы (существуют и поныне), в которых помещался лазарет Этот лазарет был перемещен в реквизированное для него помещение ресторана и кафешантана «Декаданс» (ныне клуб им. Ленина). В новом помещении нам было гораздо удобнее, — тепло, меньше сырости, было помещение для ротной канцелярии, цейхгаузов, вещевого и оружейного, теплая уборная, во дворе хорошо оборудованная кухня и прачешная. Белье солдаты стирали сами. При сытном питании и хорошем обмундировании качество сапог было ниже всякой критики, очень скоро подошвы отставали и во всех ротах появилось значительное число «босых», так как, не имея смены обуви, люди бывали вынуждены сидеть в казарме, ожидая, когда починят их обувь. Это приняло характер бедствия, и в ежедневных строевых записках указывалось число босых. Ежедневно производились поверки таких «босых», нет ли среди них ловчащихся от занятий. Но самым страшным был недостаток винтовок, их дали всего по 40 штук на роту, а роты доходили до 500-700 человек. С винтовками занимались по очереди, и очередь подходила через 7-10 дней. Из-за этого пополнение фронта шло, слабо зная материальную часть винтовки и совсем не умея стрелять, особенно летом 1915 года, когда в связи с неудачами на фронтах и большими потерями, обучение продолжалось всего две недели, а иногда и меньше. Можно легко понять, что за бойцы прибывали в полки, как они бесцельно гибли в боях или массами сдавались в плен. Ведь среди призванных были и такие, которых стоило большого труда научить ходить в ногу, а уж о другом и говорить нечего.

Как и в других ротах, у меня было три литерных роты — А, Б и В. Рота литеры Б была укомплектована вернувшимися в строй ранеными и скоро была отправлена на фронт, так как эти люди были не только обучены, но уже и обстреляны. Скоро прибыл и командир батальона, полковник Кебадзе, и батальон вышел из-под опеки Жадановского. Штаб батальона помещался в «штабных казармах на верхнем этаже, а в нижнем помещалась учебная команда, которой командовал прапорщик Цип, отличный строевик, влюбленный в свое дело и державший команду в блестящем состоянии. В 1950 году я познакомился с Николаевым, Иваном Васильевичем, оказавшимся бывшим солдатом учебной команды, который с большой похвалой вспоминал Ципа и учебную команду.

На мою долю выпало «довольствие» рот, расположенных в Михайловских казармах. Это означало, что на меня, или, как тогда выражались, на 7-ю роту возлагалось получение и хранение продуктов и хлеба, приготовление пищи, раздача ее ротам и вообще все заботы, связанные с питанием и заведованием кухней. В военном училище нас этому не учили, и о хозяйственной части я не имел никакого понятия, но все шло хорошо, так как всем заворачивали фельдфебель, артельщик, каптенармус и повара, все кадровые солдаты, знающие свое дело, так что я, кроме подписи требований на продукты и отчетов, почти ни к чему не касался. Пища готовилась вкусно, и на кухне всегда была образцовая чистота.

Бичом казармы были клопы, размножавшиеся в нарах, и с ними велась беспощадная борьба. Для этого были сделаны паровые машинки, нечто вроде кофейника — самовара, в них наливалась вода, в трубу закладывался горящий древесный уголь, вода кипела и из носочка довольно сильной струей бил пар. Держа этот прибор за деревянную ручку, направляли струю пара в нужные места — щели нар — и результаты были прекрасные. Это производилось в обязательном порядке, по субботам, в день уборки помещений, но не возбранялось пользоваться этими «клопоморами» и в другие дни. Для улучшения быта солдат — одеял и матрасов не было — полковник Кебадзе приказал ротам собирать камыш и плести из него маты, что позволило людям спать в более сносных условиях. Кормили солдат хорошо. Когда я в первый раз вошел в столовую и увидел стоящие на столах солдатские бачки с налитыми щами, я удивился, почему нет пара и подумал, что не следует разливать пищу так рано, чтобы она не остывала до прихода людей. Но, подойдя ближе и присмотревшись, я увидел, что пар не идет потому, что щи покрыты толстым слоем жира, не дающего выхода пару. Вторым блюдом была обычно пшенная каша на бараньем сале, и порция была большая. Хлеб выдавался по военной норме, — 3 фунта (1.200 граммов) в день и не поедался, лежал штабелями вдоль стен казармы и продавался жителям по дешевке. Хлеб был ржаной, своей выпечки, — была военная хлебопекарня. Надо отметить, что в нашем батальоне хлеб был по своим качествам лучше, чем в 104-м и в 105-м батальонах, и это было результатом деятельности и забот полковника Кебадзе, заставившего собирать в Зауральной роще хмель и варить из него дрожжи. То обстоятельство, что много хлеба пропадало, заставило вернуться к порядку мирного времени, получать хлеб не по нормам, а по потребности, и за недополученный по нормам хлеб получать его стоимость деньгами, так называемые «хлебные деньги», которые в конце месяца раздавались солдатам. Каждый взвод давал заявку на нужный ему хлеб и так как учесть, кто сколько съел хлеба, было невозможно, то деньги делились поровну. Солдатский обед я очень любил и часто обедал, сидя в ротной канцелярии, съедая положенную мне по уставу «пробу». Делал я это и потому еще, что не хотел идти по какой-нибудь причине домой.

Полковник Кебадзе был великий хозяйственник и организатор, вникавший в каждую мелочь и не гнушавшийся показывать все сам. Так, он решил использовать прачешную для коллективной стирки белья, приказал собрать грязное белье, сам принимал участие в его сортировке на белое и цветное, замочил его в баках, развел мыло с керосином и сам произвел первую стирку, мешая палкой в баке, некое подобие стиральной машины. Все это было проделано в присутствии всех командиров рот и фельдфебелей. В определенные дни недели, по вечерам, Кебадзе собирал в батальонной канцелярии то командиров рот, то фельдфебелей, то артельщиков или каптенармусов, и проводил с ними инструктаж. В результате его забот батальон скоро стал выделяться во всех отношениях от 104-го и 105-го батальонов. Сам Кебадзе жил на квартире в доме того же Тузикова, то есть рядом с казармой. Кроме него и Грабовского, там же снимал квартиру и батальонный адъютант, прапорщик Ковалев, весьма симпатичная личность. Кебадзе ходил в неперешитой солдатской шинели, которую ему дали в полевом лазарете, куда он был доставлен раненым. Он только перевернул солдатские защитные погоны и нарисовал химическим карандашом два полковничьих просвета. Держался Кебадзе, в какой-то мере подражая чудачествам Суворова, а может быть он и на самом деле был несколько чудаковат. Жил он с денщиком, который вел его домашнее хозяйство, и когда замечал за собою какое-либо упущение по службе, то наказывал сам себя, ставя себя «под шашку» и приказывая денщику дать команду: «На пле-чо!». Он появлялся на батальонной кухне, тщательно проверял закладку продуктов и вес порций. Однажды, в моем присутствии он взял у повара черпак и выловил из котла кусок мяса. Казалось, что по документам и по весу все было правильно, но мясо было налицо и было несомненно украдено от солдатского пайка. Кебадзе взял у онемевшего от страха повара, державшего поднос с «пробой», деревянную ложку и основательно щелкнул ею повара по лысине, произнеся при этом очень резкую и сдобренную соответствующими словами речь о недопустимости обкрадывания солдат. Подобные случаи больше не повторялись, ибо повар рисковал потерять теплое местечко в тылу и быть отправленным на фронт. Кебадзе проявлял большую заботу о солдате и беспощадно требовал этого же от начальников всех степеней. Поскольку все офицеры были молодежь, выпусков военного времени, не имевшие никакого опыта, Кебадзе всех их научил очень многому, чего не было в уставах и что не преподавалось в военных училищах.

Ко мне в роту были назначены прапорщики Новиков и Розанов. Новикова, явившегося первым, я назначил командиром роты литеры А, а Розанова — литеры Б. Новиков был очень выдержан и ровен в обращении с солдатами, Розанов же часто «пылил» и его приходилось осаживать. При вербовке добровольцев в экспедиционный корпус во Францию Розанов изъявил желание и уехал вместе с одним из солдат моей роты, Сорокиным, к месту формирования части. При вербовке добровольцев было приказано подробно объяснить солдатам, куда они поедут, что придется совершить опасный переезд по морю и что нет гарантий на скорое возвращение на родину. Добровольцы нашлись во всех ротах и в достаточном числе. Зимой 1919 года, во время гражданской войны, на походе по дорогам Башкирии я повстречался с Сорокиным, возвращавшимся вместе с другими крестьянами с гужевой повинности для Красной армии. Наш полк шел походной колонной, а крестьянские сани навстречу, и для пропуска полка были вынуждены съехать в глубокий снег обочины дороги. Как Сорокин узнал меня, заросшего бородой, не знаю, но он подбежал ко мне с криком: «Ваше Благородие!», обращением, в те времена просто опасным для меня. Мы успели обменяться только несколькими словами, так как я не имел времени останавливаться.

Рожденный в военной семье и выпестованный нянькой-денщиком, я любил солдат, видя в них людей, призванных защищать родину, иногда — героев, верил в солдата и соответственно с этим и относился к нему. Поэтому солдаты, если не любили, то во всяком случае уважали меня как человека и никогда и не в чем меня «не подвели» и не сделали ни малейшей обиды после революции, в то время как множество офицеров поплатились за свои ошибки. Я не бил на дешевую популярность, был далек от этой мысли, действуя по внутреннему убеждению и инстинктивно взяв правильную линию, что подтвердилось как в запасном батальоне, так и в полку, на фронте, хорошим отношением ко мне солдат и дружескими, теплыми встречами через много лет с бывшими моими солдатами, как упомянутые выше Карачков, Потапов, Миронов, Сорокин, другой Сорокин из 5-го стрелкового полка, Назаров, который обнял меня, встретив через 50 лет на улице Оренбурга. Эти встречи принесли мне большое удовлетворение тем более, что после революции офицерство было огульно охаяно «извергами, издевавшимися над солдатами», «контрреволюционерами» и всем, чем угодно, что всегда меня коробило, как явно несправедливое преувеличение.

Не только отпуска, но и увольнение солдат в город, были строго запрещены, однако я нарушил этот приказ несколько раз, когда у двух или трех солдат произошли дома несчастья. Мне было очень жаль людей и я не мог им отказать, однако уговариваясь, что я отпускаю их неофициально, без всяких документов и на самый короткий срок, который устанавливался по обоюдному расчету с учетом потребного на дорогу времени туда и обратно и одного-двух дней пребывания дома. Чтобы гарантировать себя, я предупреждал солдат, что рискую многим и если солдат в срок не вернется, я подаю о нем рапорт как о дезертире. Отпущенные люди вернулись в срок и никто меня не выдал, хотя об этом знали унтер-офицеры и солдаты взвода. Я думаю, что взводный унтер-офицер получал тут какую-то мзду, так как обращение ко мне солдат происходило по уставу, «по команде», и «договор» об отпуске заключался в присутствии взводного, который докладывал просьбу солдата и был его ходатаем. Попутно надо отметить, что за все время моей военной службы в моей роте не было случаев дезертирства, равно как я не слышал о таких явлениях в других ротах.

Военным министерством был объявлен приказ, категорически запрещавший рукоприкладство вплоть до того, что при обучении ружейным приемам всему обучающему составу запрещалось делать поправки руками и вменялась в обязанность брать самому в руку винтовку и показывать правильность приема, не касаясь солдата руками. Конечно, палочная дисциплина, мордобойство и матерщина в армии существовали, но это было в далеком прошлом, и эти темные стороны проявлялись теперь в очень редких случаях и только среди редких офицеров и унтер-офицеров, как Головань, например.

Пройдя хотя и короткую, но суровую школу в военном училище, я хорошо представлял себе «службу солдата» и никогда не увлекался во время занятий, не доводил солдат до утомления, никогда не ругался сам и не позволял делать это другим. Один из моих любимцев, старший унтер-офицер Коновалов, однажды превысил свои дисциплинарные права, поставив «под ружье» одного солдата своего взвода, башкирина. По установившейся привычке, прежде чем зайти к Марусе Ивановой или к Грабовскому, жившим рядом с казармой, я зашел в роту и при обходе помещений увидел стоящего под ружьем солдата, да еще с «полной выкладкой», то есть с вещевым мешком, наполненным «для веса» кирпичами, как это практиковалось за отсутствием положенных по мирному времени предметов: второй пары сапог, белья, портянок и другой мелочи. Я был удивлен, так как никаких наказаний на солдат не налагал, и спросил: «Кто тебя поставил под винтовку?» «Господин взводный Коновалов». Я скомандовал наказанному: «К но-ге!», приказал поставить винтовку в пирамиду и быть свободным, а затем отчитал Коновалова за самоуправство, запретив повторять подобные случаи.

Среди солдат-чувашей, отличавшихся какой-то забитостью и плохо владевших русским языком, был один, уже не помню его фамилии, которого все называли «Василий Иванович», возбуждавший особую жалость своим безнадежным видом. Я приказал настрого ни в коем случае не потешаться над ним и не обижать, терпеливо к нему относиться, специально для этого вызвал и проинструктировал его учителя из ефрейторов. Плохое знание русского языка и неграмотность почти всех башкир и чувашей делали обучение их крайне затруднительным, особенно в том, что касалось пресловутой «словесности», так любимой начальством, и таким статьям устава как обязанности часового и караула в гарнизонной службе и в поле, обязанности стрелка в цепи и другим премудростям, которые требовалось знать наизусть. На различных смотрах и поверках начальство скидки на национальность и общее развитие солдат не делало и только терпеливое обучение без окриков, дергания и запугивания могло и приносило блестящие результаты. Как я дошел до этого, я и сам не знаю, никто мне не подсказывал, но, как говорится, «попал в самую точку». Вопреки шаблону и всяким правилам, я выделил в отдельные группы наиболее отстающих, приставил к ним учителей, которым я доверял, и вменил им в обязанность проводить занятия с этими людьми «тихим способом». В своих расчетах я не ошибся.

Весна и лето 1915 года были периодом тяжелых поражений на фронте, были оставлены Польша и Галиция, фронт везде катился назад. Не было патронов и снарядов, не хватало винтовок. Кадровое офицерство было перебито и вышло из строя, как и весь рядовой состав. Огромная армия превратилась в плохо обученный, одетый в солдатские шинели народ. Кадровое офицерство смотрело на прапорщиков свысока, как на временное, на время войны, явление, между тем как на плечи этих прапорщиков легло все бремя войны, и не случайно Верховный Главнокомандующий Великий Князь Николай Николаевич сказал как-то, что он воюет с одними только прапорщиками… Прапорщиками были все, кто имел 4-классное и выше образование, призвали и студентов, имевших по закону оторочку от призыва, и таким образом офицерский состав демократизировался и потерял свой замкнутый, классовый состав. Ни офицерский состав, — прапорщики, ни солдаты не блистали военными знаниями, оружия и боеприпасов не хватало, сколько-нибудь талантливых полководцев не было. Чего же можно было ожидать? Все видели, что творится, и молчали. В памяти был еще свеж позор русско-японской войны, а один из ее «героев», генерал Куропаткин, был назначен командующим фронтом. Как пощечина прогремело дело полковника Мясоедова и военного министра Сухомлинова, брат которого, тоже генерал, был Оренбургским генерал-губернатором и Наказным Атаманом Оренбургского казачьего войска, Распутин, министерская чехарда, — было от чего сжиматься сердцу. Старый мир медленно, но верно разваливался на наших глазах, но сильна еще была, казалось несокрушимая, вера в «три кита» — «Вера, Царь и Отечество». А на фронтах народ воевал «большой кровью», противоставляя немецкой превосходящей технике свою грудь. Несмотря ни на что, русский солдат воевал с доблестью прославленных суворовских орлов. Слава русскому солдату!

Недостаток винтовок в запасных частях сводил обучение к шагистике и словесности. Во взводах было до 70 человек, и имевшиеся в роте 40 винтовок были каплей в море. Ими пользовались по очереди: сегодня один взвод, завтра другой и естественно, что обучение сводилось к умению отвечать на приветствие начальника, в то время как при нормальном положении с винтовками все это могло прорабатываться одновременно. Выхода, однако, не было. Во многих ротах винтовки заменили гимнастическими палками, в лучшем случае их заменяли трофейными австрийскими винтовками, но и они не были лучше палок, так как почти все они были без затворов и без штыков, то есть были простой бутафорией. На фронте целые дивизии тоже были вооружены трофейными австрийскими винтовками.

Перегруженность рот личным составом затрудняла «сколачивание», и много времени уходило на взводные и ротные учения, перестроения, равнения и соблюдение «ноги». Тут я применил свой метод обучения, давший прекрасные результаты и одновременно облегчивший муштровку. Когда занятия проводились на площади перед казармами по отделениям, то по окончании занятий я не стал собирать роту, строить и равнять ее, что занимало много времени, и после этого вести ее в казарму, до которой нужно было пройти не более 200 шагов, а становился на тротуаре и подавал команду: «Мимо меня, церемониальным маршем, по-отделениям, в казарму шагом марш!». Каждый учитель вел свое отделение развернутым фронтом (строй одной шеренги), подавая нужную команду. Я делал замечания, но не скупился и на похвалы. Скоро мои солдаты научились соблюдать на ходу равнение и «печатать ногу» по-парадному. Это вызвало соревнование между учителями и солдатами: чье отделение лучше пройдет, а я играл роль главного судьи, окруженный болельщиками-взводными командирами, настолько увлекавшимися, что иногда они нарушали дисциплину, вступая в спор между собой. В результате после небольшой подготовки и обучения в составе всей роты, на Георгиевском параде моя рота прошла церемониальным маршем прямо блестяще и получила особую похвалу командира батальона, а ведь прохождение роты во взводной колонне считалось трудным.

Наступила зима. Словесностью и подготовительными к стрельбе упражнениями занимались в казарме, а строевые занятия проводились на площади возле казармы. Несмотря на ужасающие потери на фронте, маршевые роты из нашего батальона не отправлялись, за исключением сформированных из выздоровевших раненых, и наши солдаты прошли основательную подготовку за шесть месяцев пребывания в батальоне. В то же время из 104-го и 105-го батальонов маршевые роты особенно летом 1915 года отправлялись на фронт даже после двухнедельного обучения и, по сути дела, совершенно неподготовленными.

Начальником запасной бригады был назначен вместо добродушного генерала Золотарева генерал-майор Погорецкий, известный своей жестокостью к солдатам по мирному времени, когда он был командиром бригады в 48-й пехотной дивизии, дислоцировавшейся в Оренбурге. Погорецкий был крайне нелюбим офицерами, а тем более солдатами, к которым он относился по-зверски, будучи подстать командующему войсками Казанского военного округа генералу Сандецкомѵ. В начале войны Сандецкий был переведен в Москву, но скоро был возвращен на свою старую должность в Казань. Сандецкий славился самодурством и жестокостью, а Погорецкий был его последователем. Оба они в революцию были арестованы солдатами.

По уставу внутренней службы солдат был обязан знать своих прямых начальников в лицо, и поэтому в помещениях рот в мирное время висели портреты Сандецкого, но, когда началась война, полки ушли на фронт, Сандецкого перевели в Москву, портреты его сняли и куда-то засунули за ненадобностью, и вдруг Сандецкий появляется вновь в Казани и приезжает в Оренбург инспектировать части гарнизона. Тут фельдфебеля 104-го батальона выкинули такой номер: помещения рот в Александровских казармах сообщались между собой внутренними дверями, и двери эти были забиты и заставлены с обеих сторон шкафами, а ход в каждую роту был отдельный, со двора, так что, осмотрев одно помещение, нужно было выйти во двор и зайти в следующую дверь. В одной из рот сохранился портрет Сандецкого, и его повесили в первой роте и, пока Сандецкий со свитой переходил из роты в роту через двор, шкаф отодвигался от двери, дверь открывалась и портрет вешался на новом месте, на заранее вбитый гвоздь. Так портрет пропутешествовал по всем ротам к удовольствию Сандецкого и недоумению командира батальона, полковника Иванова. Потом Иванов расспросил фельдфебелей, и те рассказали ему, в чем было дело. Это был факт, и его поведал мне сам Иванов, очень довольный выдумкой солдат.

Гарнизон в Оренбурге был большой, и для занятий использовались все площади. Летом 1915 года с солдатами стали происходить несчастные случаи: на местах учений стали находить разные металлические трубочки, якобы забитые землей и которые солдаты, курившие махорку (паек), пытались использовать как мундштуки, а когда начинали выковыривать из трубочек «землю», то происходили взрывы, осколки ранили солдатскую руку, а иногда и отрывали пальцы, и солдат, не побывав на войне, выходил из строя. Безусловно, это была работа немецких диверсантов (кстати непойманных), и был издан приказ, строжайше запрещавший солдатам поднимать что-либо с земли и тем более ковыряться в найденном. Приказ был объявлен всему личному составу, и несчастные случаи прекратились.

До выпадения снега тактические занятия я проводил за полотном железной дороги, всегда уводя роту подальше от глаз начальства, так как боялся, по молодости, устроить что-нибудь, что могло не понравиться начальству. Я проводил двусторонние тактические ученья: рота прапорщика Новикова против роты прапорщика Розанова, одна в обороне, другая в наступлении. За недостатком винтовок безоружные имитировали стрельбу хлопками в ладоши. Было смешно, но еще более — печально, ведь такие хлопки раздавались по всей России! После занятий я производил разбор действий рот. Розанов всегда горячился, когда я давал ему слово, и спорил с Новиковым, который, всегда выдержанный, со спокойной улыбкой отвечал ему. Роты стояли «вольно», полукругом, а в центре всегда горел костер. Солдаты с интересом слушали разбор и сами иногда просили разрешения сказать свое мнение. Такие занятия, в других ротах практиковавшиеся редко и скорее по неопытности ротных командиров и отчасти из-за лени тащиться далеко за город, были очень показательны и нравились солдатам, вызывая критику действий своего подразделения и даже отдельных солдат. Кроме того, эти учения вносили какое-то живое разнообразие после ежедневной нудной муштры.

Занятия начинались в 7 часов утра, еще в сумерки, снега не было но земля замерзла и топот множества ног бывал громким. Как уже говорилось, на площадь выходили дома Тузикова, имевшего дочерей-барышень, и иногда мне в голову приходило желание пошалить и разбудить спавших еще девиц, имевших среди офицеров много знакомых и все же считавшихся второразрядными. Для этого, проводя роту под окнами дома, я подавал команду: «Ногу!», и пятьсот здоровых глоток, зная, к чему это делается, дружно и весело кричали: «Раз, два, три!», отбивая по мерзлой земле твердый шаг. Для разнообразия я отдавал иногда и другую команду: «Отвечать, как начальнику бригады!» и в этом случае на приветствие: «Здорово, молодцы!» рота громко отвечала: «Здравия желаем, Ваше Превосходительство!». На ходу пелись песни, — барабанщики и горнисты были упразднены с объявлением войны. Запевал старший унтер-офицер Шестаков, обладавший приятным голосом, певуче-красиво он подавал и команды, в чем я ему подражал. Песенный репертуар был довольно обширным: кроме всем известных народных песен — «Коробейники», «Выйду ль я на реченьку», «Во кузнице», «Когда я на почте служил ямщиком», «Полосынька», «Вдоль да по речке», «Вдоль по улице метелица метет», украинских — «Копав, копав криниченьку», «Ой во лузи», пелись и чисто солдатские: «Соловей, соловей, пташечка», «Чубарики чубчики», «Поехал казак на чужбину», «Дуня, ягодка моя», «Гибель “Варяга”», «Плещут холодные волны», «Взвейтесь, соколы, орлами», «Умер, бедняга, в больнице военной», «Ночи темны, тучи грозны»… В этой последней песне мне очень нравился куплет:

«Эй вы, немцы (турки), басурманы. покоряйтеся вы нам!
Если вы нам не сдадитесь, пропадете, как трава
Наша матушка Россия всему свету голова!»

Разучивание песен происходило по вечерам под руководством какого-нибудь унтер-офицера, любителя пения. Особенно любимой была песня «Черные кудри», своим содержанием похожая на романс. Появились и новые песни как «Смело мы в бой пойдем за Русь святую» и оригинальная по исполнению «На взморье мы стояли»:

«…русский любит угостить, угостить свинцовой пулей, на закуску стальной штык…»

Исполнялись и старинные солдатские песни: «Вдоль по линии Кавказа», «Солдатушки, бравы ребятушки» и многие другие. Я знал слова всех песен и иногда пел с ротой. Самой полезной была песня об обязанностях стрелка в цепи. Она была чрезвычайно удачно составлена, охватывая все уставные положения, которые солдат должен был знать наизусть, и известное выражение Суворова: «Каждый воин должен понимать свой маневр»:

«Понимающий задачи
В роте, взводе и звене,
Не потерпит неудачи
В жарком деле на войне.

Если надо — окопайся,
Для ружья найди упор,
Ведь для этого дается
И лопата, и топор.

Связь всегда святое дело,
А в бою еще важней,
При поддержке лезь ты смело,
Да и драться веселей.

Помогай всегда, чем можешь,
Коль сплошал товарищ твой,
Где огнем, штыком, лопатой,
Где и собственной спиной».

И так далее. Указывалось, что делать при ранении, о важности наблюдения за полем боя, об отобрании патронов у раненых и убитых, так же как и обязанности часового в полевом карауле. Все это было наиболее частыми вопросами инспектирующего начальства, и я учил солдат, что если его спросят про эти обязанности то вспоминай слова песни и отвечай своими словами. На фронте было широко распространено взятое из этой песни название связистов: «Святое дело».

Оказывается, мой отец не тратил уплачиваемые мною ему деньги за стол, а копил их и, не говоря мне ни слова, купил для меня выездную лошадь за 300 рублей, пролетку и приставил кучера, одного из солдат нестроевой команды корпуса. Лошадь стояла в конюшне с корпусными лошадьми вместе, а пролетка и санки — в каретнике. Нельзя сказать, что это меня очень обрадовало, — лошадей я не знал и не любил, ездить на службу нужды не было, это отдавало «шиком», но делать было нечего, воля родителя — закон. Утром я ехал в роту и к моему приезду рота была уже построена на площади и прапорщик Новиков подавал команду и рапортовал мне. Признаться, мне всегда было стыдно, что приезжаю я так «по-генеральски», поэтому я всегда поспешно слезал с пролетки и отпускал лошадь домой. Однажды, подъезжая к роте точно вовремя, я увидел полковника Кебадзе, который подал команду вместо прапорщика Новикова. Я не растерялся и попросил у полковника разрешения поздороваться с ротой. Кебадзе, не сделав мне никакого замечания, удалился в штаб. Новиков тоже объяснить мне ничего не мог. Домой, на обед, я ездил уже более спокойно. Катанье, модное в те времена, меня совершенно не интересовало, и я ни разу никуда, кроме как на службу, не выезжал и охотно ходил бы на службу пешком, но из уважения к отцу приходилось пользоваться лошадью. Кстати, у нее была скверная привычка, доехав до перекрестка Николаевской и Гостинодворской улиц (теперь – Советской и Кировской), она обязательно останавливалась, воротила оглобли, брыкалась, и мой кучер, татарин, промучившись несколько минут, просил городового: «Стражник, проведи лошадь!» Городовой брал лошадь под уздцы, проводил ее несколько шагов, и дальше лошадь шла без фокусов. Объяснить такое ее поведение было нечем.

Как я ни уставал за день, все же ежедневно, приведя себя в порядок, отправлялся гулять в город, заходя либо за Грабовским, либо за Марусей Ивановой. Летом это было на бульваре, где особенно по субботам и в воскресные дни собиралось множество молодежи. Здесь было место знакомств и свиданий. В те далекие времена отношения кавалера к барышне были весьма целомудренны. Знакомства происходили преимущественно через посредников —товарищей или подруг знакомившихся — и главным образом в семейных домах, в театре или на бульваре, а балы бывали только раз в году, на Рождество или на Новый Год. На улице или в другом общественном месте попросту подойти к знакомой барышне было нельзя, — требовалось поздороваться и попросить разрешения подойти, а это разрешение не всегда, по каким-либо причинам, давалось. О том, чтобы гулять с барышней «под ручку» или провожать ее домой тоже «под ручку», не могло быть и речи. Рука могла быть предложена только на балу, да и то после танца, для сопровождения барышни на ее место, обычно возле матери, тетки или замужней старшей сестры. Обращение между кавалером и барышней было неизменно на «вы», причем учащихся называли по именам, а кончивших гимназии или другие учебные заведения — только по имени и отчеству. Окончившая учебное заведение барышня могла дать своему кавалеру разрешение называть ее попрежнему по имени, и это обычно делалось среди старых знакомых. Такое «милостивое» разрешение получил и я от Маруси. Разговоры велись самые высоконравственные: о музыке, о театре, кино и т. п. В Оренбург «светила» не заглядывали, но все они были нам известны по граммофонным пластинкам, и любимцами публики были, конечно, в первую очередь, Шаляпин, тенора Смирнов и Собинов, сопрано Нежданова и Збруева и исполнительницы романсов Плевицкая, Вяльцева и Варя Панина. Из иностранцев славились Энрико Карузо, Маттео Баттистини и Титто Руфо. Ради рекламы выпускались даже мужские и женские расчески с надписями на них: «Шаляпин» или, например, «Нежданова». Кинематографы были гораздо доступнее, и любимцами публики были артисты Вера Холодная, Малиновская, Полонский, Мозжухин и Лысенко. Кинофильмы с их участием выпускала московская фирма Ханжонкова. Обычно это была инсценировка какого-нибудь романса, вроде «Дитя, не тянися весною за розой» и «У камина», или «Вот вспыхнуло утро» и так далее. Шведская артистка Аста Нильсен тоже имела большой успех, и фильмы, в которых она играла, я не пропускал.. Королями оперетты считались Монахов и Шувалова, певшие в московском театре «Зон». Успех и слава М. Горького были огромны, «На дне» шло во всех городах, не сходя со сцены, и песня «Солнце всходит и заходит» стала народной, как и «Быстры, как волны, все дни нашей жизни» из пьесы Л. Андреева «Дни нашей жизни. Так же не сходили со сцены пьесы Чехова. Особой славой пользовалась плодовитая писательница Вербицкая, которая в своих романах по-новому освещала любовь и брак. Вокруг ее произведений шла большая полемика, они были под запретом для учащейся молодежи, и все же «Ключи счастья», ее наиболее нашумевший роман, были экранизированы.

В Оренбурге были открыты местными богачами несколько маленьких лазаретов для раненых, содержавшихся на средства этих богачей. Был лазарет для офицеров коннозаводчика Шотта (на Ленинской улице). Там оказался на излечении мой друг по военному училищу Николай Цветков. Встреча наша была радостной, мы ежедневно проводили с ним время, и Цветков в знак дружбы подарил мне серебряный портсигар, стоивший 20 рублей, немалые по тем временам деньги. Этот портсигар прошел со мною первую мировую и гражданскую войны, побывал в руках австрийских офицеров, когда я, раненый, попал в плен и был в конце концов украден у меня соседом, когда я был в Бухаре, на басмачском фронте. Цветков познакомил меня с лежавшим с ним вместе раненым поручиком князем Енгалычевым. Енгалычев был ранен в руку, носил ее на черной повязке и, как представительный и красивый мужчина, пользовался необыкновенным успехом у женщин. Я часто гулял с Енгалычевым по бульвару, не подозревая, как и все прочие, что он — авантюрист и самозванец, что разоблачилось потом шумной, на весь Оренбург, скандальной историей. Енгалычев вдруг переселился в номер «Биржевой гостиницы» (ныне «Урал»), познакомился и начал ухаживать за дочерью одного генерала, вскружил девушке голову, влез в доверие отца, сделал предложение, на которое получил согласие. Для свадебных подарков невесте и ее отцу, пользуясь княжеским титулом (князья Енгалычевы существовали в действительности), взял у местного ювелира Вольфсон в кредит несколько ценных золотых вещей и скрылся с ними, не заплатив и за номер в гостинице.

Теперь я могу спокойно сказать, что в то время я пользовался большим успехом у барышень, преимущественно гимназисток старших классов, а было мне всего 17½ лет! Каждая хотела со мной познакомиться, я получал массу писем с предложениями знакомства или назначавших свидания. Ни на одно такое свидание я не пошел и обычно посылал своего друга, семинариста Колю Борисова, посмотреть, кто меня приглашает. Вращаясь исключительно в кругу молодежи, я не мог избежать знакомств, и число знакомых моих барышень достигало, наверное, сотни, и своего рода «именной список» которых я хранил несколько лет.

До середины лета 1915 года встречи прибывающих на излечение раненых солдат проходили в торжественной обстановке, с оркестром музыки, цветами, но затем постепенно все сошло на нет, став обычным явлением, на которое не обращали внимания. Правда, к санитарным поездам высылались извозчики, а потом и оркестр перестали высылать.

Отец знал, что я курю, но в его присутствии, я никогда не курил, даже тогда, когда женился (1921). Мне было очень дорого внимание отца, когда однажды, придя со службы, я увидел у себя на столе подаренную отцом пепельницу, и я берег ее, как память об отце до 1924 года, когда она так разбилась, что склеить ее было уже невозможно.

От моей роты, как от одной из лучших, несколько раз назначалась рота по штату мирного времени для участия в параде в царские дни. Парад происходил на Водяной улице (теперь — «9 января»), у собора (на его месте Дом Советов). От каждого запасного батальона выделялась рота, и все три роты прибывали к собору, составляли винтовки в козлы, и люди вводились в собор на торжественное богослужение, после которого и происходил сам парад. Для парада я отбирал самых рослых, высоких солдат, а таких было немало, и было приятно смотреть на моих молодцов; правофланговому я был по плечо, а винтовки у них в руках казались игрушками. Затем на парады стали назначать только учебные команды, и блистать перед публикой командами и шашечными приемами больше не довелось.

Наступил 1916 год. 1 января полковник Кебадзе после парада собрал всех офицеров в батальонной канцелярии, поздравил нас с Новым Годом, поклонился в пояс и пожелал всем нам поскорее отправиться на фронт. «Засиделись», сказал он в заключение. В этот же день вечером, зайдя к Грабовскому, я был приглашен к нашему адъютанту, прапорщику Ковалеву, у которого уже сидел полковник Кебадзе. За столом мы выпили, что по тому времени было редкостью, и я попросил Кебадзе отправить меня на фронт. К этому решению я пришел потому, что избрав военную профессию, мне не было смысла находиться в запасном батальоне, так как производство в чины здесь не шло и в будущем это угрожало мне тем, что я останусь в хвосте, даже несмотря на то, что я окончил военное училище по первому разряду. Многие из моих учеников — солдат учебной команды, окончили уже школы прапорщиков и возвращались с фронте ранеными, обогнав меня в чинах, не говоря уже о боевых наградах. Все это было мне крайне зазорно. Конечно, я хорошо понимал, что я находился в кадрах запасного батальона только потому, что меня берегли по моей молодости, — мне к этому времени исполнилось 18 лет и я был самым младшим в батальоне. В разговоре с Кебадзе, под влиянием выпитой рюмки, я позволил себе поспорить с ним, говоря, что вернусь с фронта не иначе, как с офицерским Георгиевским крестом. Кебадзе посмеивался, но я ошибся не на много, будучи награжден Георгиевским оружием. Приехав раненым в Оренбург, я хотел напомнить Кебадзе этот наш разговор, но, к сожалению, Кебадзе уже уехал в свой полк, на фронт. Рапорт свой я все-таки подал и ждал результатов, неся службу по-прежнему.

Было намечено проведение бригадного двухстороннего учения, и место было выбрано для него за Уралом, между железнодорожным полотном и Зауральной рощей. Я производил рекогносцировку местности; проваливаясь чуть ли не по колено в снег, я обошел место предполагаемого учения. Роты готовились к учению, делались трещетки, имитировавшие пулеметную стрельбу, обучались «сквозным атакам», вызывавшим много споров, так как во избежание несчастных случаев люди обучались, при встрече с условным противником и прохождении сквозь его цепи, брать винтовку «на себя», то есть держать ее почти вертикально, наклонив штык к себе. Противники этих атак говорили, что и в настоящем бою люди, заучив брать винтовку «на себя», будут машинально делать то же самое, вместо того, чтобы держать винтовку «на руку» и колоть врага штыком. Учение производилось в присутствии начальника бригады генерал-майора Погорецкого, была холодная погода, глубокий снег мешал передвижениям, и поэтому учение затянулось и было закончено благодаря инициативе Громаковского, поднявшего свою роту в атаку шагов за триста до нас, за что он получил на разборе замечание, так как с такого дальнего расстояния поднимать в атаку нельзя. Но Громаковский ловко вывернулся, сказав что-то об инициативе.

Между тем мой рапорт путешествовал по штабам, и во второй половине января пришло разрешение отправить меня на фронт. Роту я сдал прапорщику запаса Немцеву, очень симпатичному человеку, но сугубо штатскому, работавшему до войны в Волжском пароходстве, а я был назначен командиром роты литера А, вместо Новикова, уже отправленного на фронт. Люди мои были довольны, что поедут на фронт со мной. По всему чувствовалось, что отправка приближается с каждым днем. Рота получила походное снаряжение: полотнище палатки со стойкой и приколышем, нагрудный брезентовый патронташ, вещевой мешок и стеклянную флягу в чехле (самое жалкое из всего нашего снаряжения, и обычно, отправляясь на фронт, солдаты, проходя по Николаевской улице, били эти фляги об землю). Было выдано и зимнее суконное обмундирование, причем гимнастерки были сшиты не только хорошо, но и по входившей тогда моде, — с нагрудными карманами, поясной стяжкой и крючками для заправки поясного ремня, что очень нравилось солдатам. Жалко было только то, что часть гимнастерок была из желтоватого сукна верблюжьей шерсти. Зная, что при раздаче может быть много обид, — в этом отношении солдаты были большими детьми, — я засел в каптерке и присутствовал при раздаче обмундирования до самого конца. Каждый хотел обязательно получить защитную гимнастерку, поэтому приходилось кое-кого и уговаривать взять светлую. Особенно хотел получить защитную чуваш Василий Иванович. Он стоял у дверей цейхгауза, жадными глазами смотрел на гимнастерки и попросил меня выдать ему «синюю», как назвал он защитную гимнастерку. Я приказал каптенармусу выдать ему ее, и Василий Иванович ушел, сияющий от восторга. Надо сказать и отдать им должное, что среди солдат инородцев, как их тогда называли, большинство отличалось большой старательностью и исполнительностью, высокой порядочностью и терпеливостью, даже и на насмешки глупцов-русских. Обращаясь к офицерам, башкиры и чуваши, не знавшие обращения на «вы», говорили: «Ваше Благородие, дай мне синюю рубаху», как сказал мне Василий Иванович. Был такой случай, когда на инспекторском смотру маршевых рот начальник бригады генерал-майор Погорецкий спросил солдата-башкирина: «Кто я такой?» и солдат, улыбаясь вопросу, ответил: «Сама бригадный и сама знаешь, а спрашиваешь».

Наступил установленный перед отправкой на фронт инспекторский смотр готовности маршевых рот. Эта церемония всегда проводилась на Форштадтской площади, от снега не расчищаемой и где местами были и сугробы по колено и участки голого льда. От трех запасных батальонов на смотр выводилось 14 рот, и среди них две от нашего батальона, моя и от 8-й роты. К смотру готовились очень тщательно, так как смотр производил сам командующий войсками округа Сандецкий. 7-й ротой вместо Немцева уже командовал поручик Андреев, прибывший с фронта и игравший в роте роль какого-то «шефа», относясь с прохладцей к своим обязанностям. Подготовкой роты я занялся сам, иначе и быть не могло, я роту учил, я ею командовал и с нею шел на фронт, и было делом чести представить роту образцово. Люди повторяли словесность и заучивали молитву перед боем, которую должны были знать и офицеры. Я тоже учил эту молитву, она была напечатана на маленьких зеленых бумажках, но выучить никак не мог, — так она мне не нравилась, и это было первой и единственной частью военной науки, которую я, считаясь блестящим офицером, не одолел.

Стоял трескучий мороз без ветра. Вечером накануне смотра я с фельдфебелем Сидоренко, которого я должен помянуть самым добрым словом за его бесценную для меня помощь по управлению ротой, сидели и договаривались о том, что еще нужно сделать для успеха смотра. Первым решением было — обязательно смазать затворы винтовок керосином, чтобы они не отказали на морозе. Но на морозе у солдат не будет боевого вида, придется им долго стоять на морозе, и пока дойдет очередь, люди замерзнут, потеряют бодрый вид и будут действовать бездушно, и поэтому мы решили купить вазелина, чтобы люди смазали им носы, уши, пальцы ног и рук. Сейчас же я дал денег и послал в аптеку за вазелином, которого купили огромный полуведерный чайник. Затем стал вопрос, выводить ли на смотр всех людей. Сидоренко предложил оставить в казарме самых плохих по подготовке солдат. Я решительно от этого отказался, считая это недостойным обманом. Тогда Сидоренко предложил всех башкир и чувашей, плохо говорящих по-русски, поставить во вторую шеренгу в расчете на то, что начальство будет задавать вопросы стоящим в первой шеренге. На это я согласился.

В день смотра роты были выведены заранее на площадь, и моя рота была поставлена на правом фланге, как раз напротив Александровских казарм, тылом к жилым домам, возле которых, как и возле казарм, были большие сугробы снега. Рота была выстроена на чистом месте площади, но под ногами был настоящий каток, — ветер сдул снег со льда огромных луж, замерзших еще с осени. Сидоренко и тут проявил свой опыт: вынул из кармана клубок шпагата, один конец закрепил у носков ног правофлангового, протянул шпагат вдоль фронта строя и шашкой провел по линии шпагата черту на льду, а солдатам сказал, что, когда подадут команду: «Равняйсь!», носки сапог следует поставить к черте и равнение будет хорошим. Ясно видную на льду черту Сидоренко замаскировал снежком, чтобы она не бросалась бы в глаза.

 Смотр начался с моей роты, команду для встречи и рапорт подал поручик Андреев, я же стоял на своем месте в строю. Подошел Сандецкий, худой, высокий старик, тепло одетый, в оленьих сапогах, башлыке и фуражке с огромными козырьком. Сандецкого сопровождали начальник бригады Погорецкий, адъютант, командир нашего батальона Кебадзе и другое начальство. Сандецкий поздоровался с ротой и подал команду: «Командующий маршевой ротой, — ко мне!» Я подошел к нему по всем правилам устава. Сандецкий подает команды мне, я командую роте: «На пле-чо! (только первый взвод был с винтовками) Справа повзводно, шагом марш!» «Бегом марш!» Рота шла и бежала хорошо, но впереди был сугроб и я боюсь, что вот сейчас случится что-то непоправимое, — люди завязнут в глубоком снегу и потеряют не только ногу и равнение, но и весь строй смешается. Но Сандецкий допустил роту до предела и подал команду: «Кругом марш!» и я облегченно вздохнул. Рота пересекла всю площадь. Сандецкий командует: «Остановить роту!». Затем он подал несколько команд на перестроения и остановил роту, не подавая команды: «Кругом!». Потом он направился к четвертому взводу, а рота остановилась, имея людей «на вторую шеренгу», то есть случилось как раз наоборот тому, на что мы с Сидоренко рассчитывали, наши башкиры и чуваши оказались впереди, и вот их-то и стал спрашивать Сандецкий, задавая самые существенные вопросы, как обязанности начальника полевого караула и обязанности стрелка в цепи. Первым спросил он солдата-башкирина об обязанностях начальника полевого караула, — тот ответил хорошо. Сандецкий задал вопрос рядом стоящему, и тот ответил так же хорошо. Тогда Сандецкий заходит внутрь строя и опять спрашивает людей. На все вопросы все спрашиваемые ответили хорошо. Довольно улыбаясь, Сандецкий выходит из строя, приказывает повернуть роту кругом и спрашивает полковника Кебадзе, кто обучал роту. Тот отвечает: «Прапорщик Кульчицкий». Тут, могу заслуженно похвалиться, настал момент небывалого в Оренбургском гарнизоне триумфа: Сандецкий вызывает меня к себе и благодарит за хорошее обучение роты, затем приказывает мне вызвать вперед всех учителей. Я подал команду, и все учителя вышли вперед и построились в одну шеренгу. Сандецкий в кратком слове похвалил их «за службу» и приказал выдать каждому из них по рублю наградных. Обратившись затем опять к роте, он поблагодарил и ее за службу и пожелал победы на фронте.

Все это было неслыханно до сего времени, и я внутренне ликовал. Успех превзошел всякие ожидания. Все поздравляли меня с невиданным успехом. Вторая рота нашего батальона тоже не подкачала, и Сандецкий продолжал смотр рот 104-го и 105-го батальонов. Против наших они были подготовлены несравненно хуже, а может быть «проваливались» нарочно, чтобы оттянуть время отправки на фронт. Одна из представляемых рот так безобразно держала равнение на марше, что Сандецкий закричал на всю площадь: «Роту в казарму, прапорщика — на фронт!» Отправка на фронт была в те времена высшим наказанием. То же самое произошло с другими ротами, которым Сандецкий махал рукой и кричал: «В казарму!»

Приведя свою роту обратно в казарму, я несколько раз и от души поблагодарил солдат и учителей за службу. Рота держала очень трудный экзамен и выдержала его блестяще, а я был чрезвычайно горд своими солдатами и доволен самим собой.

Служба моя в запасном батальоне закончилась, до отправки на фронт оставалось несколько дней, занятий больше не производилось, готовились именные списки, вещевые ведомости и т. п.

К.Р.Т.

Добавить отзыв