Статьи из парижского журнала "Военная Быль" (1952-1974). Издавался Обще-Кадетским Объединением под редакцией А.А. Геринга
Monday December 2nd 2024

Номера журнала

Пушкари (Продолжение, №112). – П. Ф. Волошин



ПОВЕСТЬ

(Продолжение)

Ехидный Слопачинский призвал меня к себе и спросил:

—.Чем бы вы хотели заняться в лагере?

(Страшно любезно!)

— Чем бы я хотел заняться? Конечно, вер­ховой ездой, гимнастикой, занятиями с развед­чиками…

— Ну-с, так вот: усиленно займитесь за­нятиями с «расчетом» (то есть — с наводчи­ками и номерами). Помните, что призовая стрельба не за горами!

Вот тебе и верховая езда, разведчики, ры­сканье по полям и т. д.! Вспоминаю француз­ский армейский анекдот: фельдфебель, перед строем: «Есть ли среди вас пианисты?». Из строя с гордостью выходят четыре новобранца. — «На кухню, чистить картошку!». Конечно, заниматься все время в парке — это не чистить картошку, но, Боже мой, до чего нудно!

В первое же утро из 24 номеров явилось лишь 16.

— Где остальные? — спрашиваю грозно.

— Остальные? Часть поехала топить ба­ню, часть — на домашние работы.

И так каждый день. Я впал в уныние, но тут Слопачинский неожиданно проявил те ка­чества, о которых я и не подозревал:

— Не унывайте, все образуется! Сегодня нет одних, завтра других… Это нормально! Ве­дите занятия, как будто бы все были налицо, и вы увидите, — результат будет хороший.

Сколько раз во всей моей дальнейшей жиз­ни я вспоминал этот совет. И насколько он был правилен и продиктован многолетним опытом…

Начал я свою страду в натаскивании номе­ров к призовой стрельбе, и тут еще раз уди­вил меня Слопачинский. Как хорошо нас ни учили в военных школах, у всех нас был один и тот же недостаток: мало практики. Слопачин­ский показал мне, например, такую вещь: должен предварительно сказать, что в это время вся полевая артиллерия уже была снаб­жена панорамными прицелами. Панорама по­мещалась в особом гнезде сверху прицела, который представлял собой стальной выгну­тый брус с зубчаткой, обильно смазанной ма­слом, двигавшийся вниз и вверх движением руки или для большей точности, винтом — кремальером. Вряд ли Слопачинский слыхал об американской системе Тейлора, который до­казал, что рабочий на любой фабрике делает массу непроизводительных движений и та­ким образом растрачивает мускульную силу зря. Нужно его научить делать только нуж­ные для работы движения, и тогда произво­дительность работы поднимется вдвое. Сло­пачинский, видимо, сам дошел до этой исти­ны и, дойдя, применил на деле: он быстро командовал прицел и требовал, чтобы навод­чики одним движением, в одну лишь секун­ду выталкивали прицел на определенную вы­соту. После ряда упражнений и тренировки почти все наводчики выталкивали прицел с точностью до пяти делений, которые потом исправлялись кремальером. Например, коман­да: «Прицел 74!». Счет: «Раз, два, три!.. Стоп!..». Поверка: у одного — 80, плохо! у другого — 72, хорошо! у третьего — 75, очень хорошо!. Были установлены даже маленькие призы.

Это было оригинально и ново. В училище нас этому не учили, а времени сокращалось много. Я даже увлекся таким соревновани­ем, но… светило солнце, мимо парка, во гла­ве 25-30 разведчиков проезжали то Женя Долинский, то Сережа Лягин, и сердце мое сжи­малось от зависти: вот они будут скакать по полям и лесам, переезжать вброд речки, де­лать интересные разведки, а тут два часа битых стой и командуй: «Прицел 70, труб­ка 70!»

Изредка в парк забредал артиллерийский техник, которого почему-то называли Генри­хом, хотя был он чистокровный русак, по фамилии Матвеев. История переименования Матвеева в Генриха была такова: в какие-то доисторические времена, во время турец­кой кампании в бригаде был артиллерийский техник — немец, по имени Генрих. Он оста­вил по себе такую память, что всех после­дующих техников начали называть этим не­мецким именем, и в бригаде, где техников было два, старший и младший, они слыли за «Генриха 1-го» и «Генриха 2-го». Так вот, Генрих смотрел на мою работу и вдруг начал меня критиковать:

— Вот был я во второй батарее. Там дело поставлено посерьезнее: они достали контроль­ную трубу, которая показывает ошибки в на­водке с точностью до одной сотой. А у вас — так себе, на глазок! Конечно, на призовой стрельбе они и будут лучше всех.

Черт бы побрал этого Генриха! Навел на меня уныние!

Интересно отметить забавную судьбу всех этих «Генрихов», рассеянных по всем рос­сийским артиллерийским бригадам. Они кон­чали так называемую Артиллерийскую пиро­техническую школу, на Выборгской стороне, недалеко от нашего училища, и выходили от­туда со званием «технического мастера». Пе­ред войной их переименовали в «артилле­рийских техников», а Керенский дал им про­сто-напросто офицерские чины, причем не­которые сразу стали капитанами и подпол­ковниками. Вспоминая их, хочется отметить, что были они, в большинстве, славными ре­бятами, держали себя очень корректно, с офи­церами были в прекрасных отношениях и обладали прекрасными техническими знаниями.

***

Однажды был получен приказ, доставив­ший немало хлопот командирам батарей и стар­шим офицерам: было приказано немедленно переименовать всех лошадей, носящих наз­вания, которые могли бы оскорбить чье-ни­будь религиозное чувство. На этом настаивал Святейший Синод. Порядок в русской армии был один: все лошади, поступавшие в строй в определенном году, получали имя, начинаю­щееся на одну и ту же букву. Уже по имени лошади можно было с точностью сказать, сколько ей лет. Это был, конечно, порядок разумный, но попробуйте придумать 400-500 имен, начинающихся, положим, на букву «3»! Тут приходилось попыхтеть! И вот стали по­падаться лошади с именами: «Епископ», «Про­топоп» и т. д. Против этого и восстало духовен­ство.

Вечером я и Сережа Зыков забрели в бата­рейную канцелярию и застали там такую кар­тину: Слопачинский и старший офицер, Борис Петрович, сидели в накуренной комнате и терли вспотевшие лбы.

— Вот хорошо, Сергей Александрович, что вы зашли: ведь у вас мамаша, кажется, из ду­ховного звания, да и вы сами человек рели­гиозный. Скажите, кобыла «Монашка» — это звучит оскорбительно для верующего чело­века или нет?

— По-моему — нет, — сказал я. — Скорее свидетельствует о добром нраве лошади.

— Нет, нет! — заволновался Слопачинский, так рассуждать нельзя! Переименуем… «Мо­нашка» зачеркивается и становится «Маш­кой»… Идем дальше: «Пономарь»… Гм… Ос­корбительно или нет? Да, Бог его знает! Во из­бежание недоразумений «Пономарь» будет на­зываться «Переплетчиком»…

Таким же порядком «Колокольня» стано­вится «Кумушкой», «Просвирня» — «Пам­пушкой», «Погост» — «Пупсиком».

Всегда настроенный несколько панически Слопачинский мрачно изрекает с некоторой даже застенчивостью:

— Вы учтите, господа, что я должен быть особенно осторожен: я ведь поляк и католик, и Бог знает, что на меня наговорят в случае оп­лошности!

Поэтому, когда дело доходит до коня «Го­лубя», имя которого не возбуждает, казалось бы, никаких подозрений, он задумывается:

— А вы помните? — он напрягает память и не совсем верно цитирует: — сказано: «со­шел Дух в виде голубином»… Вот оно…

— Ну это уже черезчур, — возражает Бо­рис Петрович. — Так надо переименовать и «Дуба», потому что был дуб маврийский, и «Кедра», потому что в писании фигурирует ли­ванский кедр… Мы так совсем запутаемся.

Слопачинский вздыхает, но «Голубь» по­щажен.

Работа закончена. Вызывается фельдфе­бель, подпрапорщик Рачинский, которому стро­жайше наказывается переменить все таблич­ки в конюшнях с названиями и в течение трех дней заставить ребят выучить новые име­на лошадей. Относительно табличек фельд­фебель не протестует, но трехдневный срок приводит его в уныние.

— Помилуйте, Васкородие! Да ведь это на­род тупой! Ему хоть кол на голове теши, а он будет долбить по-старому…

— Ладно, ладно… Чтобы было сделано!

В течение недели (куда там в три дня одо­леть такую премудрость!) ездовые зубрят но­вые имена. При поверках — диалоги:

— Как зовут твоего коня?

Пыхтенье…

— Ну… Отвечай!

— Був «Пономарь», а як теперь (пауза)… Запамятував…

— А чтобы тебя! Балда бестолковая! Пов­торяй за мной: «Пупсик»…

— Пус… Пук… Не могу, Ваше Благородие!…

Солдаты мучились. Лошади же, по-видимо­му, не испытывали никаких эмоций от пере­именования. Не все ли равно быть «Понома­рем» или «Пупсиком», овса ведь за это не при­бавят…

В 6-й батарее это переименование было об­ставлено очень тщательным образом. Константин Иванович Колчигин отдал торжест­венный приказ по батарее: «Такого-то числа назначаю комиссию для переименования ло­шадей под моим председательством, с учас­тием таких-то офицеров… и при сотрудничест­ве специально приглашенного мною священ­ника Крестовоздвиженской церкви отца Иоан­на Иорданского».

— Вот так завинтил! — смеялись офицеры.

Тут уж, действительно, придраться и сом­неваться было трудно, батя был «эксперт» со­лидный.

— Константин Иванович, пожалуй вы за ва­ше рвение получите благодарность Святейше­го Синода! — говорили ему…

— Смейтесь, смейтесь, острите… Вам все — трын-трава, а отвечать-то буду я!

Так текла наша скромная повседневная ра­бота. Времени для чего-либо другого не ос­тавалось вовсе. Более активный элемент по­немногу готовился к экзаменам в Академии. Впрочем, об Академиях мечтали и все моло­дые офицеры. Мечтали, да! Но трудно, только что сойдя со школьной скамьи, да и какой еще длительной — семь лет корпуса и три — учи­лища, — сразу опять засесть за книги. Особен­но, когда так ценны первые дни той свободы, о которой мечталось с детских лет.

— Что ж, вздохну годик два, а там зася­ду за зубрежку!

Но свобода соблазнительна! Как не загля­нуть в театр, послушать оперу или оперетку, как не заняться спортом, не принять участие в веселой поездке на санях и пр. и пр. И вот проходит год, два, купленные учебники покры­ваются пылью и дремлют на полках скром­ных квартир. А тут подворачивается еще и женитьба, и подготовка в Академию отклады­вается и откладывается…

***

Долгожданный день призовой стрельбы при­ближался. Были ли мои молодцы хорошо «на­тасканы», судить я не мог. День стрельбы по­кажет!

От каждой батареи по жребию шло одно орудие с четырьмя номерами. Самая стрель­ба был организована по самой последней си­стеме, в теперешнее время сказали бы, что она была «модернизована». В трех километрах от стрелявших орудий выставлялись огромные щиты с черным яблоком посредине. Всем стре­лявшим пушкам, а их было около двадцати, давалось разрешение по первому сигналу тру­бы дать один пристрелочный выстрел. Его можно было сделать так называемой «прямой наводкой», то есть — целясь непосредственно в щит. По второму сигналу давался второй по­верочный выстрел, опять-таки с непосредст­венной наводкой в цель, введя поправку на ошибку первого выстрела. После всего этого и начиналось, в сущности, настоящее состязание. Взятое направление, угол возвышения фик­сировались отметкой по какой-либо точке сза­ди или сбоку орудия и подведением уровня в горизонтальное положение. Отверстие в щи­те орудия для прямой наводки наглухо за­крывалось чехлом, и наступала гробовая ти­шина…

Затем — протяжный сигнал трубы, и каж­дое орудие должно было выпустить четыре выстрела, причем все манипуляции с навод­кой должны были делаться по очереди всеми четырьмя номерами. На все давалось лишь две минуты, и потому ребята должны были, по­мимо сметки, проявить еще и почти цирковую ловкость. Во время стрельбы при каждом орудии находился офицер — контролер от чу­жой для стрелявшего орудия части. Орудия, давшие наименьшее рассеивание, получали призы: наводчик — часы, номера — значки, и все — денежное вознаграждение. Лучший результат стрельбы по всей армии получал так называемый приз «Генерал-фельдцейхмейстера», что объявлялось во всех военных жур­налах, официальных и неофициальных.

Дня за три до состязательной стрельбы в парк заглянул сам Слопачинский.

— Ну, как дела?

— Работаем, господин полковник! А даль­ше посмотрим: как решит судьба…

— Судьба — судьбой, но нужно, чтобы фельдцейхмейстерский приз был наш. Смотри­те, ребята!

— Ого! — подумал я. — Широко размахи­ваешься!…

— Сегодня вечером потянем жребий, какое из орудий пойдет на состязание.

Жребий вытянуло четвертое орудие. Не совсем то, которое мне хотелось бы, но тут уж протестовать было нельзя. Наводчиком попал единственный еврей из числа наводчи­ков, по фамилии Корнблит. Он не был из бле­стящих, но во всяком случае работал не пло­хо и обладал одним хорошим качеством: спо­койствием.

День стрельбы наступил. В прилежащей к позиции рощице разбиты шатры, устроен бу­фет, играют три оркестра музыки, дамы — в светлых платьях. Какое-то всенародное тор­жество! Все настроены празднично.

Первый пристрелочный выстрел Корнблит влепил куда-то в правый угол мишени, второй, лучше, — чуть выше черного яблока. И ког­да беспрерывной пальбой загремели уже при­зовые выстрелы, я напрягся весь, как натяну­тая струна.

Сигнал: «Отбой!».

Самым бешеным карьером несусь я к сво­ей мишени. Рядом со мной скачут сотни всад­ников с такими же лихорадочно возбужден­ными лицами. Мишени все ближе… Вижу ка­кое-то пятно у центра, но, Боже мой только одно! Неужели же из всех четырех снарядов попал только один?

Но вот мишень передо мной… И я не верю своим глазам: все четыре снаряда образуют од­ну общую дыру, но ясно видно, что их четыре, а не один. Отвожу глаза в сторону, — может быть это оптический обман? Нет? Сомнений нет, это победа, да еще какая! Не могу скрыть своей радости, мне хочется скакать и прыгать, как шестилетнему ребенку.

Прибывшая Мишенная комиссия подтверж­дает все, что я вижу, все еще не веря своим гла­зам. Председатель комиссии, который внача­ле просто не поверил такой точности, изрекает:

— Да это — просто чудо! Думаю, что фельдцейхмейстерский приз вы заработали. Вряд ли где-нибудь будет что-либо лучшее!

И через две недели это и подтвердилось офи­циальным приказом.

Все дальнейшее было, как в финале италь­янской оперы: разукрашенные цветами ло­шади батареи, Корнблит, почему-то взгромоз­дившийся на фейерверкерскую лошадь, тоже всю увитую цветами, и въезжающий в Горыньград, как какой-то римский триумфатор, вроде Аппия Клавдия или Цезаря, все еврейское на­селение, высыпавшее на околицу местечка и уже проведавшее, что лучший приз заработан их единоплеменником, парадный обед, который давала наша батарея всем остальным и за которым пили даже шампанское, сияющий Слопачинский, в руках которого опять оказа­лась вываливавшаяся из его рук «первая скрипка»… Все это до сих пор цело в моей памяти, как на хорошо сохранившейся фото­графии…

Корнблит в течение недели был беспро­будно пьян. Не было еврейской семьи, не при­глашавшей его на рюмку пейсаховки. Но, как триумфатору, это ему не было поставлено в вину.

Жрицы любви…

Были и такие! Зачем их вспоминать? Кому может быть интересна сторона жизни, прячу­щаяся в потемках и о которой принято гово­рить пониженным тоном?

И все-таки я затрону этот вопрос по одной причине: явление проституции, которое в сто­лицах и в больших городах копировало запад­но-европейские нравы и носило отвратитель­ный, грязный характер, связанный с пьян­ством, кутежом, с омерзительно грязными отельными комнатами и т. п., здесь, на бла­гословенной Украине, где все дышало миром и благодушием, сытостью и здоровьем, носи­ло совсем особенный характер.

«Промышляли» этим делом (хотя даже са­мый глагол этот не подходит из-за его «ком­мерческого» смысла), главным образом моло­дые солдатки или вдовушки. «Промысел», то есть добывание денег, для всех них не играл абсолютно никакой роли, а на первом плане стояло желание приятно и «чинно» провести вечер. Посетители приносили закуску и уго­щение, женщины выставляли неизменную бу­тылку вишневой наливки, зажигалась лампа, и вечера проходили в довольно «изящной» ат­мосфере. На все, даже на такую, казалось бы, «темную» сторону жизни благодушный край накладывал свой колорит. А утром, повязав­шись платочком, эти же бабенки благоговейно отстаивали раннюю обедню, с умилением под­тягивая певчим.

Кавалеров своих они добродушно называ­ли: «толстенький», «шустрый», «тощавый» и т. д. Никакой денежной торговли никогда не было, и не было никогда об этом ни малейшего разговора.

Как-то попались мне очерки Лескова: «Печерские антики». В них несколько страниц посвященные как раз затронутому мною вопросу, и они настолько совпадают с моими выводами, что я вынужден сделать маленькую выписку:

— Эти «дамы», — пишет Лесков, — но­сили не европейские, а полумалороссийские уборы или так называемые «простые платья». Добрые люди хаживали к ним со своей «горил­кой», колбасами, салом и рыбицей. Из всей принесенной снеди искусно готовились смач­ные снеди, и время проводилось с гостями «по­-фамильному». Были из них даже по-своему благочестивые: эти открывали свои радушные хаты только до «благодатной», то есть до вто­рого утреннего звона в Лавре. А как-только раз­давался этот второй звон, казачка крестилась, произносила: «Радуйся, Благодатная, Господь с Тобою!» и сейчас же выгоняла всех гостей, а огни гасила. И гости подчинялись…

Лесков описывал давнопрошедшие времена, Киев с тех пор сильно европеизировался, стал большим городом, и в него, как змея, вполз и столичный разврат и нравы, несвойственные южанам. Но в волынские захолустья эти нов­шества в мое время еще не докатились. И эти странички, разве не возбуждают они мысли, что даже и в этой «темной» области жизни Россия никогда не доходила до европейского скотства, в котором терялось последнее уваже­ние к человеку, к мужчине и к женщине.

Может быть эти мои строки и шокируют кого-либо из читателей, — но я коснулся этого вопроса лишь потому, что и это было малень­ким своеобразным «штрихом» ушедшей жиз­ни. Как и везде, среди нас были люди, не склонные в этой области к романтике, смотревшие на жизнь грубо и примитивно. Над ними подсмеивались и им обыкновенно пришпили­вался иронический польский ярлык: «Пер­ший кавалер на Волыни!».

***

Вспоминаются еще интересные «вечерин­ки»в чешских деревушках, или, как их назы­вали, «колониях», которых на Волыни было довольно много.

Чешские крестьяне (вспоминаю это с печа­лью) отличались от местного населения зажи­точностью, благоустроенностью домов, хороши­ми лошадьми и отличным домашним скотом. С грустью приходится констатировать, что че­хи были намного культурнее наших полещуков. В каждой колонии была большая хата, где по праздникам собирались и стар и млад по­курить, выпить пива, а молодежь — потанце­вать. Были и свои деревенские оркестры, ко­торые откалывали польки, мазурки и чешские танцы не хуже, а много лучше симфоническо­го ансамбля одноглазого Янкеля.

Чешские девушки не были миловидны. По­падались, правда, с хорошим цветом лица и глаз, но все они были полными, с некрасивы­ми фигурами, с огромными толстыми и крас­ными руками, похожими на клешни раков. Кроме того, все они отчаянно потели и к их за­паху нужно было привыкнуть! Тем не менее офицеры, которые приглашались в качестве почетных гостей (их присутствие очень цени­лось чехами), плясали с большим увлечением. Всем гостям выдавались маленькие талонные книжки, оторвав листик из которых, можно было получить в буфете громадный кухоль пива с кусочками вяленой рыбы или с ореш­ками.

Некоторым из нас очень нравились эти ве­черинки, и они бывали на них охотно, находя удовольствие в примитивном, но искреннем веселье.

Один из больших любителей посещать эти чешские вечеринки, молодой человек могуче­го телосложения, с усами «а ля Вильгельм», очень нравился девушкам попроще: швейкам, портнихам и т. д. «Барышни нашего круга», то есть гимназистки, институтки и др., как-то его сторонились и поеживались, когда говори­ли о нем. И сам он их избегал. Он не знал, о чем с ними говорить, крутил только усы и впа­дал в полную застенчивость или же отделы­вался грубоватыми остротами. На вечера в на­шем собрании он избегал появляться. И вот с этим-то «Онегиным» и произошла следующая история:

На одной из танцулек к нему обратился уже немолодой чех и позвал его в уголок, — пого­ворить о важном деле. Как всегда несколько надменный и самоуверенный «Онегин» усел­ся с ним вдали от танцующих.

Беседа продолжалась минут двадцать, и по окончании ее он вернулся к нам с совершенно необычным для него сконфуженным видом.

— В чем дело? — забросали мы его вопроса­ми. — О чем он с вами говорил?

— Секрет! Секрет! — сконфуженно отвечал «Онегин».

— Может быть он вам дешево предлагал овес? Не скрывайте, ведь это в наших общих интересах, неправда ли?

— Овес!.. Ха-ха-ха! Предложил овес! Коми­ки вы, я вам прямо скажу… Вот попробуйте, догадайтесь, что он мог мне предложить, как вы изволили выразиться!

— А черт его знает, что он мог предложить!

— Вот именно, черт знает, что он мне пред­ложил… Он мне предложил… (пауза)… Он мне предложил… свою жену!

Как жену?! Да вы в своем ли уме? Абсурд! Чепуха!..

В двух словах смысл разговора был таков: чех уже пять лет как женат. Женат счастли­во… Жена моложе его, работящая, усердная, чистая и красивая баба (он показал ее «Онеги­ну»)… Все как будто бы хорошо, но… вот горе! Бог не дает детей, а сын нужен вот как! Он и к доктору ходил, а тот выслушал его и высту­кал и сказал, что виноват… он!

— Так вот… помогите! Своих земляков звать не хочу, они мужики сиволапые, грубые, да и пойдет потом дурная слава! А вы – барин здо­ровый, чистый… Услужите! Баба тоже хоро­шая, чистая… А я в долгу не останусь: овса ли нужно будет — могу уступить за полцены, про­дуктов ли…

«Онегин» не был красноречив, и этот его диалог с чехом мы выпытывали около часу. Он бросал нам какие-то отрывочные слова, фразы.

Само собой разумеется, что решения своего он нам не сказал, но позже выяснилось, что на следующий день «Онегин» уезжал из ла­геря поздно вечером и вернулся лишь под утро. И почем знать, может быть теперь по улицам Праги и гуляет какой-нибудь мальчиш­ка, не подозревающий в себе «онегинской» крови. Впрочем, что я! Какой мальчишка? По самому скромному подсчету ему теперь должно быть лет около шестидесяти…

Совершенно неожиданно «Онегин» закон­чил свою жизнь в каком-то монастыре на Бал­канах, постригшись в монахи.

***

«Страда» приближалась к концу. Отошли призовые стрельбы, «курс» стрельб закончен, и хотя лето еще в самом разгаре, мы должны возвращаться на зимние квартиры, чтобы уже оттуда выступить для принятия участия в маневрах всех трех родов войск.

Неожиданно, в конце лагеря к нам нагря­нула целая группа высокопоставленных ге­нералов: были тут и генерал М. В. Алексеев, впоследствии начальник штаба Верховного Главнокомандующего, и генералы Рагоза и Рузский… Все они занимали высокие посты и приехали на полигон познакомиться с но­выми способами стрельбы и новой тактикой артиллерии.

Для них был организован ряд лекций (Дынников) и практически показано несколь­ко стрельб.

Приезжал и командующий войсками Киев­ского округа генерал Николай Иудович Ива­нов, поразивший всех нас на разборах стрельб своими очень точными и умными замечания­ми, из которых было видно, что он хорошо зна­ет и новые способы стрельбы и в курсе всех новинок, вроде пресловутого угломера Михайловского-Турова, о котором я скажу ниже не­сколько слов. Николай Иудович вступил даже в легкую полемику с Дынниковым и вышел из нее победителем, так как был прав. Вопрос ка­сался пополнения снарядами во время боя.

О нем говорили, что он — сын простого фельдфебеля и без всякой протекции, лишь своим умом и сметкой добился высоких чинов. Он осанисто носил генерал-адъютантские ак­сельбанты и царские вензеля на погонах. По­нравился всем своей точностью и ясностью рас­суждений.

***

Привлекали ли наши сердца маневры? И да, и нет! Да, потому что происходили они в прекрасное время года, когда уже закончи­лись полевые работы, когда перед нами раз­вертывались во всей их прелести прекрасней­шие из областей России, когда мы встреча­лись с обитателями «дворянских гнезд», заво­дили интересные знакомства и т. д. Среди бо­лее богатых помещиков было в обычае, за­имствованном из Польши, не только при­глашать офицеров проходящих войск «к сто­лу», но потом и провожать их иногда в те­чение одного-двух дней всей семьей, на собст­венных экипажах или верхом, с закусками и угощением.

Это была сторона, так сказать, внешняя. И она, конечно, не могла не нравиться.

А не нравились маневры вот почему: боль­шинство из них происходило по планам, выра­ботанным в высоких штабах. И часто это бы­ли планы чисто теоретического характера, изобретенные в кабинетах и не считавшиеся с реальной обстановкой. Считалось, например, теоретически, что войска должны трениро­ваться в больших и трудных переходах, часто — ночных и с плохим учетом состояния дорог. Вместо тренировки, которую якобы можно бы­ло сделать в две недели (вместо постоянной, каждодневной работы в частях, которая дела­лась ежедневно и незаметно в течение года, будь то гимнастика, спорт, верховая езда, вы­правка и т. д.), — получались изнурительные и непонятные для нас, офицеров, ночные мар­ши, обессиливавшие пехоту, с массой забо­леваний вплоть до тифа. Командир одного полка нашей дивизии подвергся сильному раз­носу за то, что на ночной переход около 40 верст нанял подводы, сложил на них всю аммуницию и сделал переход так, что утром сол­даты были все свежими и способными еще на одно громадное усилие…

А вокруг всего «маневренного действа» сно­вали тучи офицеров Генерального штаба, кото­рые советовали, критиковали и самоуверенно учили.

Было ли так и в других армиях? Не знаю, но скажу откровенно: от маневров мы по­лучали мало и в большинстве случаев воз­вращались с них измученные, затасканные, с сознанием, что наконец-то «неприятная рабо­та» свалилась с плеч. Не в суд и не в осуж­дение нашим бывшим начальникам скажу, что маневры приносили нам мало пользы, и вы­шли мы на войну вооруженные теми резуль­татами, которые давали нам не маневры, а та мелкая, кропотливая работа, делавшаяся повседневно в полках и батареях и о которой я уже упоминал выше. Это были и гимнасти­ка, и верховая езда, и лихое «выталкивание прицела» по системе Слопачинского, и умение разведчиков читать иностранные карты и пр. и пр.

«Стратегически отсталые» полковник часто оказывались великолепными полковыми командирами на войне. Им помогало их зна­ние солдата, долголетний опыт и тот русский здравый смысл, который приходил на помощь в трудные минуты. Этот здравый «россий­ский смысл» был унаследован русскими вои­нами со времен князей Святослава и Игоря.

Многодумные теоретики забрасывали и нас, артиллеристов, новейшими приборами, кото­рые якобы являются новой эрой в военной ис­тории. Тут были и «счислитель Смысловского», никогда и нигде не применявшийся, и угломер Михайловского-Турова, погребенный и ржавевший с первых же дней войны в обозе 2-го разряда и так и не примененный. За­то верным и неизменным другом всей артил­лерии была скромная буссоль и 12-кратная стереотруба, без которых нельзя было и сту­пить. С каким-то врожденным «техническим инстинктом» и офицеры и, главное, солдаты чувствовали, что буссоль — верный друг, что она никогда не подведет и, хотя она была чувствительна ко всякому присутствию ме­талла, к лафетам, зарядным ящикам и к са­мим орудиям, она всегда была нашим верным и неизменным другом. Это, я думаю, подтвер­дят все пушкари, как бывшие, так и тепереш­ние. Солдаты берегли ее, как зеницу ока или как маленького ребенка: она всегда бы­ла смазана, аккуратно упакована и возил ее самый надежный и аккуратный из разведчи­ков.

Все на свете проходит! Прошли и манев­ры, и началась мирная, каждодневная работа. Прибывали новобранцы, молодые ребята со всех концов необъятной Руси, наивные, прос­тые мальчишки, из которых надо было за год сделать верных слуг «Государю и Отече­ству». За ними приходили отбывать «курс повторения» запасные солдаты, немолодые, бородатые мужики, которых мы даже стесня­лись заставлять прыгать через кобылу и вооб­ще делать гимнастику.

Опять Слопачинский удивил меня. Он инструктировал офицеров, руководивших за­нятиями запасных, говоря им:

— Не мучьте их выправкой, гимнастикой, учите их — как действовать при орудии, чи­тать карты, делать разведку позиции. Не пло­хо, чтобы вспомнили они и верховую езду… Нужно, чтобы мужичек, оторванный от сво­ей работы, понял, что его не зря оторвали от родной хаты, что ему действительно нужно кое-что подучить на случай войны. Верьте мне, — это он поймет, а прыганья через кобылу не поймет!

Русское «общество» того времени относи­лось к русскому офицерству без особенных симпатий, а зачастую и враждебно. Откуда проистекала эта враждебность? Отчасти — это была мутная пена подавленной революции 1906 года, отчасти, может быть, и несколько есте­ственное огорчение (в лучшем случае) от не­удач последней японской войны. Имела боль­шое значение и пропаганда, ведшаяся в сте­нах университетов и докатывавшаяся до обще­ства, относившегося ко всяким сплетням с любопытством и со злорадством.

И какая это была ужасная, роковая ошиб­ка! Офицерская среда, в общем — относитель­но замкнутая, была мало известна русскому культурному слою, и когда общество, силой сложившихся обстоятельств, с этой средой столкнулось, было уже поздно. Ходячее мне­ние было таково: офицер — человек ограни­ченный в умственном отношении, мало инте­ресующийся современными «проблемами» (ох, уж эти проблемы!), грубоватый, проводивший «праздно» свое время (Л. Толстой).

В то время просто никто не отдавал себе отчета в той поистине грандиозной работе, ко­торая велась в армии. Помимо работы по сво­ей, военной специальности, армия, пропуская через свои ряды все молодое русское кресть­янство, дисциплинировала его, приучала к эле­ментарной чистоте и гигиене, морали и честно­му отношению к своим обязанностям. Я не говорю уже о том, что большинство деревенс­ких парней выходило из армии, научившись грамоте. Не очень, может быть, хорошо, но офицеры старались сделать и это добросовестно!

Постараемся быть правдивыми: не все бы­ло идеально. Много было еще отрыжек той грустной эпохи, когда иностранные, главным образом, офицеры, в большинстве — наемные, внесли в русскую армию (я имею много данных утверждать, что именно так это и было) неве­роятную грубость в отношении подчиненных, презрение к солдату как к человеку и полное неуважение к его человеческому достоинству. В далекие времена они на этом делали свою военную карьеру, и русские офицеры иногда перенимали их методы. Даже в мое время не была еще изжита отвратительная ругань, правда — умиравшая с каждым годом.

Кратко резюмируя сказанное, можно утвер­ждать, что военная среда, имея свои недо­статки, свойственные всем русским, была все-таки оплотом порядка, справедливости и закон­ности. И не даром первые удары революции обрушились на многострадальное офицерство!

(Окончание следует)

П. Ф. Волошин

© ВОЕННАЯ БЫЛЬ


Голосовать
ЕдиницаДвойкаТройкаЧетверкаПятерка (1 votes, average: 5.00 out of 5)
Loading ... Loading ...





Похожие статьи:

Добавить отзыв