Статьи из парижского журнала "Военная Быль" (1952-1974). Издавался Обще-Кадетским Объединением под редакцией А.А. Геринга
Wednesday May 8th 2024

Номера журнала

Пушкари. (Продолжение, №111) – П. Ф. Волошин



ЧАСТЬ 2-я 

Обед у Кази был во вторник, а его стрель­ба должна была состояться в четверг утром. План был выработан такой:

  • 1. — Глубочайше укрытая позиция. Мы про­катились даже на полигон и выбрали несколь­ко, на всякий случай;
  • 2. — Боковой наблюдатель почти в 3 кило­метрах от батареи и от наблюдательного пунк­та Кази;
  • 3. — Почти никакого наблюдательного пунк­та у самого Кази. То есть маленький бугорок, с которого весь предполагаемый участок виден лишь частично;
  • 4. — Все наблюдения ведет боковой на­блюдатель и передает их на командирский пункт, пункт, откуда приказание передается на батарею;
  • 5. — Все приказания передаются семафор­ным способом. Получив приказание, батарея повторяет его по телефону и, только получив ответ: «Верно!», исполняет команду.

Все, казалось бы, прекрасно, но мы не учли одного обстоятельства: оно было следующее: система стрельбы с боковым наблюдателем (обычная во время войны) заключалась в том, что боковой наблюдатель, находясь в сторо­не, справа или слева, видит все в несколько искаженном виде. Например, батарея, давшая «очередь», то есть несколько шрапнельных выстрелов с недостаточным прицелом, может дать и дает боковому наблюдателю иллюзию, что снаряды рвутся влево или вправо от це­ли, что он и передает на главный наблюда­тельный пункт. На пункте нужно самым бы­стрым образом сделать поправку на отклоне­ние наблюдателя, для чего чертился обыкно­венно так называемый «параллелограмм Па­щенко», который сразу и давал поправку.

Получив от наблюдателя донесение, что раз­рывы легли влево от цели, батарее, для по­правки, командовалось увеличение прицела, а отнюдь не поворот. Это была простенькая тригонометрическая задача, понятная ученику 6-го класса, но, о ужас! Казя ее совсем не по­нимал. Он тер лоб, пыхтел, говорил:»Да, да, все ясно!». Но было видно, что ничего ему не ясно и ничего он не понимает…

Что делать? Попыхтели и мы и наконец ре­шили так: Оношко с «параллелограммом» бу­дет на пункте, якобы для наблюдения за ра­ботой семафористов. Я передаю ему наблю­дения в «сыром» виде, он их моментально трансформирует и передает Казе уже оконча­тельное решение, которое в виде команды идет на батарею.

При домике, где жил Казя, был большой сад. Мы проделали примерную стрельбу, да­же протянув телефонную линию. Все про­шло гладко, а как оно будет на полигоне, Го­сподь ведает!..

Казя был литовец по происхождению, кра­сивый мужчина, атлетического сложения, со свежим и румяным лицом. Был он бедняк и ничего, кроме казенного содержания, не имел. Женат он был на очаровательной и милейшей женщине, скромнице, обожавшей своего му­жа. Как я писал выше, командовал он батаре­ей временно, и предстоящая стрельба была для него одним из самых значительных со­бытий в жизни. Пройдет она хорошо, — двери к командованию батареей открываются и вме­сте с этим приходит и относительное мате­риальное улучшение жизни. Вполне понятно поэтому, с каким волнением ждал он четвер­га. Мы все это прекрасно понимали, и ста­рый кадетский лозунг: «Сам погибай, а то­варища выручай!» был нашим доминирующим настроением.

В четверг, с утра погода хмурилась. Нака­нуне лил проливной дождь, и вместо утреннего ласкового солнца по небу плыли остатки ра­зорванных туч, да изредка капали брызги мел­кого дождя.

Но уже по прибытии батареи на сборный пункт, тучи поспешно и как-то сразу начали разбегаться, мокрая дорога и поля начали зали­ваться потоками лучей солнца, и к 8 часам утра солнце окончательно победило, засиял прекрасный летний день, еще более радостный от прошедшего шквала, омывшего всю при­роду. Зачирикали птицы, зазеленела трава.

Надо, чтобы все было без сучка и без за­доринки! Никаких пауз! Как в хорошо напи­санной симфонии: сначала медленная часть, по­том нарастание темпа и наконец «бурное ал­легро» — лихой выезд на позицию и открытие огня.

Вступление к «симфонии» исполнил Онош­ко: он подобрал десять самых ловких раз­ведчиков, выскочил с ними из леса и, быстро спешившись, буквально ползком начал раз­ведку позиции. Это его лихое «вступление» дало тон всему утру. На лицах собравшегося начальства появились улыбки, а Инспектор артиллерии, скупой на похвалы и внешне угрюмый, не смог удержаться от того, чтобы не пробормотать сквозь опущенные усы: «Ли­хо! Лихо! Браво!».

Оношко и его разведчики ползли букваль­но как кошки, не обращая внимания на неподсохшее поле и на лужи, оставшиеся от дождя. Уже эта разведка была сравнитель­но новинкой: обыкновенно делавший развед­ку офицер спокойно выезжал к бугорку, не­торопливо спешивался и с биноклем в руках приступал к черчению «панорамы». Ничего подобного в данном случае не было. Все де­лалось в предположении, что противник не спит, за всем наблюдает и не даст возможности безнаказанно парадировать.

Разведка нисколько не удлинила времени. Через несколько минут под командой стар­шего офицера батарея покатилась к своей по­зиции и еще через несколько минут была го­това к открытию огня. Сигнальщики были на местах, телефон спешно заканчивал провод­ку. Я скакал к своему боковому пункту.

Дальнейшие мои впечатления были отры­вочными: я не видел ни работы батареи, ни сигнальщиков, — у меня были только два те­лефониста. Только по залпам и очередям, доносившимся до меня, я мог судить о том, каким темпом разворачивается стрельба. По-видимому, все было хорошо!

Я с быстротой молнии передавал свои на­блюдения и по тому маленькому промежут­ку времени, отделявшему мою передачу от «очереди», могу судить, что Оношко велико­лепно справляется со своей задачей перево­да моих показаний на команду «по паралле­лограмму».

После трех очередей пристрелки очеред­ная полубатарейная очередь совершенно «на­крыла» цель. Эта цель была движущаяся пе­ребежками пехота, очень искусно сделанная мастерами Мишенного комитета.

Когда до меня донесся залп всех восьми орудий, я понял, что все кончено прекрасно и что победа осталась за нами. И действитель­но, по телефону передали: «Отбой! Господа офицеры — на сборный пункт!».

Оставив телефонистов сматывать линию, я поскакал на сборный пункт. Там все уже были в сборе, и по сияющему лицу подмигиваю­щего мне Оношко я понял, что победа полная!

И, действительно, разбора почти не было. Дынников улыбался (это было уже само по себе редким событием!), что предрешало уже и все дальнейшее. «Вот стрельба, — сказал Дынников в своем слове, — которую редко

можно видеть! Я стараюсь найти хоть ма­лейший недостаток, к чему-либо придраться… и ничего не могу найти. Это — лучшее, что я видел за всю мою службу!

Казя сиял! Он успел уже всех нас при­гласить по приезде на «беглую» рюмку вод­ки и при всей своей бедности раскошелился на 25 рублей, передав их через старшего офи­цера «лихачам» — номерам, то есть «орудий­ной прислуге», каким тяжеловесным терми­ном назывались официально канониры и бом­бардиры, стрелявшие из орудий.

Нечего и говорить о том, сколько прият­ных слов было сказано за «беглой» рюмкой водки. У Кази на глазах даже навернулись слезы, а жена его сияла всем своим милым и застенчивым лицом. Мы думали, конечно, что радостный для нас всех день будет таким же и для всей бригады. Но это было не сов­сем так, увы! Человеческие слабости не были чужды и нашей среде. Слопачинский, Колчигин и еще кое-кто иронически кривились. Долетали такие отзывы: «Ловкач! Ловкач, что и говорить! А посмотреть с черного хода и картинка-то покажется, пожалуй, иной. Но ловко все подстроено!».

Но все это, однако, потонуло в той вол­не благожелательства, которая окружала Казю за всею его простоту, благожелательность ко всем, за его открытый характер и глубокую порядочность. Триумф был почти ничем не омрачен!

***

Шли дни. То солнечно-веселые, то пасмур­ные и дождливые. С полигона непрерывно до­носились звуки орудийной пальбы, и ни дождь, ни град, ничто не меняло этого разме­ренного полигоннного порядка. В свободные дни шли «натаскивания» наводчиков и но­меров к предстоящему состязанию всех бата­рей полигона, верховая езда, усиленные за­нятия в учебной команде, этой школе буду­щих фейерверкеров, специальные занятия офицеров по тактике, решение военных задач, маршрутные съемки… И только вечером, ко­гда уже начинало темнеть, мы могли со­браться в нашу «ротонду», поиграть, кто хо­тел, в винт, в преферанс или в лото со скромнейшими ставками.

Как будто — скучная армейская лямка! Но эта лямка совсем не была скучна для нас именно благодаря той любви, которая вно­силась в дело и в работу большинством офи­церов.

Горячие споры, незлобивые, в общем, со­ревнования в подготовке наводчиков, в раз­борах лучших методов стрельбы, все это вно­сило в нашу жизнь живость, разнообразие и интерес. Да и что может быть на свете лучше прекрасного лета, дней, наполненных ин­тересным трудом, купания в речке Горыни, изредка — вечеров в нашем собрании, на ко­торые приглашались наши семьи и знакомые, проводившие лето в лагере.

Забыть все это нельзя! Многие из офи­церов хорошо пели, играли на разных му­зыкальных инструментах, и импровизирован­ные вечера были часто интересны и забав­ны. Выдавались и свободные дни (дни бань для солдат, поездок по хозяйственным делам и пр.), их было немного, и они, конечно, очень ценились. Можно было съездить в Ровно, по­бывать в ресторанчике Цишовского, где иг­рал знаменитый женский оркестр с не менее знаменитой Марусей, которая не играла, а только прикладывала руки к струнам гитары, делая вид, что играет. Я это сразу заметил. Ясно было, что музыкантши эти предназна­чались вообще не для игры, а для других, известных Цишовскому целей.

У нас был свой теннис, входивший тогда в моду, в некоторых батареях были органи­зованы и вели правильную тренировку фут­больные команды, введена была сокольская гимнастика. Где уж там было скучать, хвати­ло бы только на все это времени!..

Дивизионным адъютантом 1-го дивизиона был поручик Величко. До сих пор, вспоминая оригинальную его фигуру, я не могу удер­жаться от улыбки. Наружность поручика Ве­личко была своеобразная: большого роста, худой, но ловкий, с копной рыжих волос на голове и с такими же рыжими длинными ба­кенбардами, уже всем этим он как-то выде­лялся на общем фоне. Был он остроумен, не­много фатоват, но, самое главное, умел об­ставлять свои «номера» настолько необыч­ными деталями, что даже начальство порой становилось в тупик, не зная, что с ним де­лать, отправить на гауптвахту или просто по­смеяться от чистого сердца. Поставщики — евреи его обожали. Он находил для разгово­ров с ними какой-то специальный язык, под­трунивал над ними, задавая им необыкновен­ные костюмерные задачи. Он получал от них письма, в которых они писали: «Господин по­ручик, ваши многоуважаемые брюки (или ки­тель) уже готовы, пришлите за ними».

Нечего и говорить, что как вся форма, так и «Многоуважаемые» брюки всегда носили от­тенок какой-то фантастичности. В один из го­дов, предшествовавших войне 1914 года, вошли в моду фуражки с очень острыми краями на тулье. Евреи — шапочники города старались подладиться под вкусы офицеров и изобрета­ли самые разнообразные варианты, но тот об­разец, который изобрел Величко, превосхо­дил самую пылкую фантазию: Величко объяснил нам, что инструкция, данная им ша­почнику, была такова: «Края должны быть такими острыми, чтобы ими можно было бы ре­зать сыр!».

Командир дивизиона, полковник Нордвик, увидев скакавшего верхом Величко в этой чудовищной фуражке, пришел в совершен­ную ярость. «Поручик! — закричал он, — что­бы я видел вас в этой фуражке в первый И в последний раз, иначе вам придется простить­ся с вашими адъютантскими аксельбантами и, плюс, отбыть наказание на гауптвахте! Вы меня, надеюсь, поняли?».

Величко вытянулся в струнку, ничего, ко­нечно, не возражая, и на следующий день разыскал где-то в батарейном цейхгаузе ка­кую-то плюху, похожую на скомканный блин. Нордвика побаивались, шутить он не любил, и смеяться открыто никто, конечно, не посмел, но украдкой хохотали до упаду! Тайком улы­бались и солдаты. Придраться ни к чему бы­ло нельзя, фуражка была строго форменная, но Величко придал ей такой вид, что не об­ратить внимания, смешанного с удивлением, было нельзя.

Нордвик только нахмурился и что-то фыр­кнул в бороду, вроде: «Гм-м…» или «ну-у!».

Зимой прошлого года Величко получил первую офицерскую награду, орден св. Ста­нислава 3-й степени. Награда эта была в мир­ное время самой обычной. Орден был учреж­ден в давно прошедшие времена королем Станиславом Понятовским, имел вначале че­тыре степени и был орден чисто польским, но в 1839 году был введен в Капитул россий­ских орденов, с отменой четвертой степени. По­жалование такого ордена в мое время, по­вторяю, было самой обыкновенной очередной наградой.

Но Величко, со свойственной ему ориги­нальностью мышления, сделал из этого пожа­лования маленькое событие. Дело в том, что каждый орден российской Империи имел свой статут. Статуты эти, в большинстве случаев погребенные в архивах военных канцелярий, никем не читались и никто ими не интересо­вался. Величко раскопал этот статут и вы­читал в нем, что орден св. Станислава, как и всякий другой орден, имеет свое парадное одеяние, так называемый «сюпервест», кото­рый кавалеры могут надевать в дни орден­ского праздника. «Сюпервест» был пышным одеянием, ничего общего не имевшим с рус­ской военной формой, и напоминал, скорее, одеяние средневекового воина, с пышными пе­рьями и цветным плащом. В этом же стату­те указывалось, что кавалер ордена имеет пра­во на выездного лакея, который тоже имел какое-то пышное одеяние.

7 мая, в день орденского праздника ордена св. Станислава, Величко, к восхищению и недоумению житомирских обывателей, пронес­ся на парном лихаче по городу в каком-то красном плаще с белыми полосами, в шля­пе с перьями и со шпагой, торчавшей из-под плаща. На козлах рядом с возницей воссе­дал его денщик Макогоненко, тоже в каком-то плаще и нелепой шляпе.

Из всей этой истории могла, конечно, вый­ти для Величко неприятность, если бы не те симпатии, которыми он пользовался не толь­ко у товарищей, но и у начальства. Величко объяснил свой торжественный выезд необхо­димостью поздравить свою тетку, бывшую якобы фрейлину, которая, по его словам, «жи­вет вся в прошлом».

Как бы то ни было, а история сошла для Величко благополучно и никакого наказания не последовало.

В этом году, уже на полигоне, Величко ре­шил торжественно отпраздновать день своего рождения. Воспользовавшись свободным днем, он пригласил к себе почти всех молодых офи­церов на утреннюю «чашку шоколада» и во­обще «приятно провести день», как было ска­зано в пригласительной записке.

Занимал он симпатичный домик с садом, в котором была очень уютная беседка. В этой беседке был накрыт стол, и наряженный в но­вую рубаху денщик Макогоненко, которого Ве­личко «обожал» за его «непроходимую глу­пость», «сервировал» гостям сначала шоколад, а потом закуску и выпивку.

На целый день был нанят еврейский сва­дебный оркестр, который расположился рядом с беседкой. Этот оркестр был одной из досто­примечательностей Горынь — града. Состоял он из трех человек: скрипача, кларнетиста и тромбониста. На скрипке играл музыкант Янкель, кривой на один глаз; на кларнете — солидный еврей с черной бородой, а на тром­боне — молодой мальчишка, весь рыжий и в веснушках. Было ему, на взгляд, не боль­ше лет четырнадцати.

Много я слыхал музыки за всю мою дол­гую жизнь, но ничего подобного с тех дале­ких времен мне так и не пришлось услышать. Одноглазый Янкель извлекал из свой скрип­ки что-то все-таки похожее на какую-то ме­лодию, трансформированную на восточный лад, но кларнетист вел свою, совершенно независи­мую линию, ни с чем не связанную (вроде современных бальных оркестров). Он не счи­тался ни с ритмом, ни с мелодией Янкеля, а упрямо выделывал свои рулады с большой экспрессией и даже с яростью. Если же при­бавить к этой музыкальной картине изредка рыканье тромбона, совершенно невпопад и не в тон, — картина получится совершенно фанта­стическая.

Но Величко, в феске и в «роскошном бу­харском халате», сиял и был в восторге: «Готтентоты! Настоящие готтентоты! За такую музыку надо платить большие деньги!»

Музыканты были уже вполпьяна. Величко об этом постарался еще с утра, да и в продол­жение дня им все время посылалась выпивка и закуска, что только увеличивало азарт экс­пансивных музыкантов.

— Польку «Соловей»! — командовал Велич­ко, и душераздирающие звуки оглашали мир­ные окрестности Горынь — града.

Между прочим, местные жители, прохо­дившие мимо, нисколько не были шокирова­ны ни ревом тромбона, ни вообще всей ка­кофонией. Они приостанавливались у забора, мечтательно задумывались и слушали, види­мо, с наслаждением:

— Что ж, гуляют немного господа! В доб­рый час! А музыка неплохая!

В общем было весело и сумбурно!

Склонявшееся к закату солнце было наше, свое, русское. Оно озаряло последними луча­ми затихшие садики, мы были на своей зем­ле, среди своих людей. Даже музыканты — еврейчики были свои!

К ужину их все-таки отправили по домам. Выпивши изрядное количество, они потеряли уже окончательно всякий контроль над их сим­фониями.

Ужинали совсем в темноте, при свете не­скольких садовых фонарей, на которые сле­талась мошкара. Разговоры стали тише, за­душевней. Спускалась очаровательная южная ночь, где-то квакали лягушки, всходила луна!..

***

Увы, увы, увы, мон шер,

Люблю я Тоню Манделькер!

Увы, увы, увы! Я пойман!

Люблю я страстно Соню Бройман!

Такими незамысловатыми виршами неиз­менно встречались при входе в наше собра­ние два наших донжуана: поручики Зыков и Оношко. Оба были в сущности, романти­ками, в особенности — Оношко. Им нужно бы­ло этот избыток романтизма на кого-то из­лить. Но кто в Горынь — граде мог вызвать возвышенные чувства? Не красноногие же девки, стирающие белье в реке Горыни! А обе барышни были прехорошенькими…

Тонечка была «аристократка»: ее отец имел где-то кинематограф и каждое лето отправ­лял свою Тонечку на каникулы к дяде, жив­шему в Горынь — граде. Она была худень­кая, стройная, забавно морщила нос, когда смеялась, а смеялась она всегда, обнаруживая при этом прелестные зубки. Чуть-чуть «тоннировала» и жеманилась. Внимание офи­церов ей льстило.

— Библейская Рахиль! Совершенно точная копия! — восторгался Оношко.

Сонечка Бройман помогала отцу в торгов­ле. Он держал бакалейную лавочку. Была Со­ня немного полна, но обладала совершенно изумительным цветом лица, великолепными формами и толстой косой до пояса.

«Ухаживать» за ними, в том смысле, ко­торый имело в то время это слово, было, ко­нечно, нельзя, и наши донжуаны ограничи­вались коротенькими разговорчиками да под­кидыванием букетов цветов. Провинциальная еврейская среда была чрезвычайно строга к своей молодежи, особенно — к девушкам. Де­вушка, позволившая себе на улице разговор с офицером, уже совершала нехороший по­ступок. А выйти погулять с ним являлось уже совершенным преступлением и ложилось пят­ном на ее репутацию. И это, с их точки зре­ния, имело свой «резон дэтр». В самом де­ле, какая цель могла быть у офицера, пытаю­щегося ухаживать за еврейской девушкой? Женитьба? Она не могла быть допустима ни в коем случае ни с одной, ни с другой стороны. Оставалось худшее… И оно грозило большими неприятностями и той и другой стороне. Вот почему эти донжуанские вылазки и носили исключительно платонический характер.

Сережа придумал способ видеть Сонечку почаще и иметь возможность перекинуться с ней несколькими словами. Он садился на ло­шадь и подъезжал к магазину Сонечки:

— Сонечка, пожалуйста, — пару носков! — заявлял он.

Расплатившись и получив покупку, он де­лал небольшой вольт и опять появлялся пе­ред Сонечкиным магазином (вернее — лавченкой).

— Сонечка, еще парочку! — требовал он.

То же самое проделывалось, если были день­ги, и в третий раз.

— И зачем вам такая масса носков? — ко­кетливо спрашивала Сонечка. — Или у вас так сильно потеют ноги?

— Да, Сонечка, ужасно потеют. Не знаю, что и делать!

— А вы посыпайте их тальком, — советова­ла Сонечка. — Я всегда так делаю, — добавля­ла она.

Иногда на третьем или четвертом рейсе вы­ходил неожиданно из внутренней комнаты папаша Сонечки, мрачный, бородатый еврей, вовсе не склонный вступать в беседу и шу­тить. Он молчаливо и угрюмо отпускал то­вар, и любовный рейд Зыкова обыкновенно на этом и заканчивался.

Величко саркастически коверкал фамилии красавиц и называл их горыньградскими мадоннами — Сонечкой Автомобиль и Тонечкой Пульверизатор.

Обе красавицы через год благополучно вы­шли замуж. Сонечка — не могу вспомнить, за кого, а Тонечка — за зубного врача, открыв­шего кабинет в Житомире. Кабинет процве­тал, Тонечка нарожала детей, располнела, но при встречах неизменно вспоминала Горынь-град.

Попробуем немного призадуматься над од­ним вопросом, который еще и до сих пор не поднимается на страницах русской печати за рубежом, а именно: что представляла собой в духовном отношении офицерская среда пред­революционной эпохи? Много несправедливых обвинений, а иногда и грязи и помоев, выли­валось в свое время на нас и на весь вну­тренний уклад русской армии. При тогдаш­ней литературной распущенности офицер был чем-то вроде пугала: ограниченный, тупой, малообразованный, грубый и т. д. Это можно было вычитать и на страницах газет и в «ли­тературе» того времени. Только писатели боль­шого калибра, Толстой, Чехов, Бунин, не бро­сали в нас каменьями. Об этом следует помнить!

Заранее можно установить основное поло­жение: армейское и гвардейское офицерст­во несомненно было всегда твердым устоем государственности российской империи.

— Как? — скажут нам, — а постоянные дворцовые перевороты, совершаемые офицера­ми гвардии в послепетровскую эпоху? А за­говоры, бунты, свержение законных монар­хов, с пролитием крови? Что это было, — служба государству? Опора режима?

Правдивое описание всей этой бурной эпо­хи, на мой взгляд, еще ждет своих бытопи­сателей. Исторические пленки, сохранившие­ся и дошедшие до нас, часто мутны, проти­воречивы и иногда ставят в тупик пытливо­го кропателя, ищущего истины. Эпоха «двор­цовых переворотов» и до настоящего време­ни плохо освещена. Например, личность Пав­ла 1-го только в последнее время начинает реставрироваться в подлинном виде. В лите­ратуре об этом впервые смело сказал Алданов, в истории — Грюнвальд.

Итак, вернемся к дворцовым переворотам. Свидетельствуют ли они о крамольности рус­ского офицерства? Отнюдь нет!

Во-первых, потому, что в них участвовала небольшая группа офицеров гвардии, близко стоящая к престолу, и которая, конечно, не была типичной для рядового офицерства, а являлась, скорее, группой политиканов, не за­нимавшихся своим прямым делом. Рядовое офицерство, в том числе и офицеры гвардии, делало свое дело, служило, учило солдат, вое­вало. И если и поддерживало (караулами ли, выходом частей к мятежникам), то лишь (и это — в большинстве случаев) по чувству все­гдашней дисциплинированности и лишь в не­большом количестве по корыстным целям.

Во-вторых, в этих переворотах, даже при поверхностном изучении, бросается в глаза иностранное влияние: тут и деньги, и обеща­ние карьеры, и политика, чуждая интересам России. Многие из заговорщиков, считаясь русскими и нося русскую форму, часто не говорили по-русски и были, в сущности, ино­странцами: Миних, Остреман, Пален и другие.

В-третьих, разбросанная по огромной рос­сийской территории главная масса армии в пе­реворотах никакого участия не принимала. Пути сообщения были первобытными, рас­стояния — огромными. Пока все события до­катывались до какой-нибудь Тулы или Ряза­ни в столице все уже было кончено. На ме­стах присягали новому Императору, и жизнь продолжалась теми же проторенными тропа­ми, которыми она шла сотни лет тому на­зад. Идеология тогдашнего российского офи­церства восходила к славным временам Ве­ликого Петра и его сподвижников и докати­лась и до наших дней. Приписывать поэтому русскому офицерству, даже в прошлом, бун­тарские мысли является величайшей истори­ческой ошибкой. Со времен Петра оно все­гда было опорой государственности, порядка и защищало родину от врагов. Шли годы, -за­говорщики уходили с исторической сцены, умирали, а дух армии жил в скромных Мак­симах Максимовичах, в комендантах Белогорской крепости, в сердцах кавказских солдат, в сибиряках, защищавших Варшаву, как и в воинах 1812 года и в добровольцах эпохи гражданской войны. Остался жив он и в серд­цах стариков офицеров, оканчивающих дни свои на чужбине.

***

Поручик Б. Д. Приходкин был офицером нашей бригады, но ко времени моего произ­водства в офицеры он ушел из бригады на формирование горных батарей.

Среди старых солдат, главным образом — сверхсрочных, сохранились о нем самые тро­гательные воспоминания. Пушкари любили его за всегдашнюю веселость, штукарство, за сочинение песен, за ловкость на гимнастике и в седле. Смеясь, офицеры часто рассказы­вали о его диалоге с офицерами — Конно-Артиллеристами. Конно-Артиллеристы носили в русской армии особый, своеобразный отпеча­ток: входя в состав кавалерийских дивизий,

имея общее офицерское собрание с офицера­ми конницы, они считали себя больше кава­леристами, чем артиллеристами. Для нас, по­левых артиллеристов у них существовала да­же особая, полупрезрительная кличка: «Пижос». И это несмотря на то, что все мы выходили из одних и тех же училищ, учи­лись на тех же самых партах, ездили в шко­ле на одних и тех же лошадях и гордились прошлым Михайловского или Константиновского училищ. В том маленьком провинци­альном мире, в котором проходила наша скромная жизнь, мы, конечно, бывали в од­них и тех же семьях, ухаживали за теми же барышнями и вспоминали одинаковые кадет­ские и училищные годы… И все-таки…

Рядом с полигоном, верстах в шести, бы­ло большое село, в котором жил с семьей ми­лейший священник. Две взрослые его доче­ри, Аннушка и Таня, привлекали офицерс­кую молодежь. Танцевали, пели, играли на пианино, флиртовали. Однажды приехала группа и наших и конников. В числе первых был и Борис Дмитриевич.

Конники похвастались тем, что весь рейд из лагеря они шли «кентером». «Кентер» бы­ло модное английское словечко, означавшее широкий полевой галоп.

—А вы как? — обратился тот же конник к Приходкину.

— Да куда уж нам! — ехидно ответил Борис Дмитриевич, — мы тоже потратили на дорогу 20 минут, но всю дорогу шли кандибобером.

Так и остались в памяти эти два словеч­ка: английско-конно-Артиллерийское «кентер» и русско-полевое «кандибобер»…

Два адъютанта 32-й артиллерийской брига­ды получили на маневрах приказание от на­чальника группы скакать во весь дух и пе­редать приказание. Фамилии адъютантов бы­ли: Иванов и Линдрот.

— Скачите во всю ивановскую! — доба­вил начальник группы.

Иванов прискакал вовремя и передал при­казание, а Линдрот запоздал. Приходкин ре­зюмировал это так: Иванов скакал «во всю. ивановскую», а Линдрот —«во всю линдротовскую».

Борису Дмитриевичу приписывалось сочи­нение ряда артиллерийских песен, некоторые из них докатились и до эмиграции. Песенка: «Был приказ такой: становиться бабе в строй» пользовалась большим успехом в не­которых юношеских лагерях. Знаменитая ар­тиллерийская песня: «Как-то раз на полиго­не» тоже приписывалась ему.

Борис Дмитриевич покинул родину, не имея даже запасной смены белья, но за его плечами была бережно закутанная в чехол балалайка. Здесь, в эмиграции, в чужом Париже, он был ходячей совестью всех нас, фанатически отдавясь делу их объединения, и умер с последней мыслью о дорогой ему кадетской семье. Вечная ему память, дорогому бессеребреннику-идеалисту!

 (Продолжение следует)

П. Ф. Волошин

© ВОЕННАЯ БЫЛЬ

Добавить отзыв