ЧАСТЬ 2-ая (Окончание)
Как проходила наша частная жизнь? Да так же, как и жизнь всякого рядового интеллигента. Мы любили театр, многие серьезно увлекались пением и музыкой. Бывали на вечерах, ухаживали, занимались спортом. Почти все поголовно увлекались оперой. Не Бог весть какая опера была в нашем городишке с населением в 70 тысяч человек, заграницей в таких городишках ничего постоянного нет, а приезжают лишь гастролеры), но все же сезон оперы был и продолжался не 5-6 дней, а всю зиму, в продолжение 4-5 месяцев. Маленький оркестрик, скромнейший балет, но певцы разнообразились каждый год, и чего только мы не переел ушивали за зиму! Оперы шли, главным образом, итальянские, и на всю мою жизнь я остался отравленным любовью к итальянской опере, отдавая долг таким гениям русского оперного творчества как Мусоргский, Глинка, Даргомыжский, Римский-Корсаков, Бородин…
При большинстве гвардейских полков, а часто и армейских, были свои друзья, штатские, считавшие себя членами полковой семьи и негласно считавшиеся членами полкового офицерского собрания. Это были в большинстве случаев или офицеры полка, покинувшие полк по тем или иным причинам, или же имеющие в полку своих родственников или знакомых. В гвардейских полках это были часто уже не очень молодые люди типа Стивы Облонского из «Анны Карениной», конечно — холостые. Своими одинокими сердцами они так были привязаны к полку, что переживали, как свои собственные, радости и горести, все парады, смотры, вечера в полковом собрании и пр.
Таким другом нашей бригады был Лаврентий Иванович Бирнбаум, пожилой уже человек, но сохранивший аллюр молодости. Прошлое его было несколько туманно: кое-кому он рассказывал о своей службе в кавалергардах и в доказательство вытаскивал откуда-то большую, порыжелую от времени и старости фотографию придворного бала, на котором все присутствующие были в боярских костюмах. Лица на фотографии уже плохо разбирались. Лаврентий Иванович тыкал подагрическим пальцем в какую-то фигуру в углу фотографии и торжественно говорил: «А это вот и я!».
Ушел он из полка якобы из-за какой-то романтической истории, которую он никому не рассказывал, загадочно произнося туманные фразы вроде «Да, много я перестрадал в свое время!». Злые языки и скептики не верили в его «кавалергардское происхождение» и говорили, что его короткая, но блестящая военная карьера протекла в самом захолустном армейском резервном батальоне.
Покинув военную службу, он побывал и учителем танцев в какой-то уездной женской гимназии, а последнее время служил контролером билетов на нашей узкоколейной железной дороге Житомир — Бердичев.
Одевался он всегда изысканно, несколько в стиле опереточных бодрых старичков, бережно хранил хорошо сшитые смокинг и фрак, в которых он появлялся в нашем собрании в торжественные дни. Усики его были коротко подстрижены и всегда слегка поднимались тоненькими ниточками вверх, всегда напомажены и подкрашены. Такова же была и его прическа, состоявшая из нескольких волосков.
К нашей бригаде он был привязан до последнего атома своего существа: приезжая из своих рейсов по железной дороге, он прямо направлялся в наше бригадное собрание, где в дежурной комнате для него всегда была готова кровать, где он мог помыться, переодеться, поесть и отдохнуть, а главное — повидать всех нас. Без Лаврентия Ивановича не обходилось ни одно из наших торжеств, был ли это бал, вечер, пирушка…. Всегда, как верный пес, он бок о бок с нами. Если его почему-либо не было, чего-то не хватало. Сыпались вопросы: «А где же Лаврентий? Почему его нет?».
Был он, кроме прочих своих достоинств, еще и отличным музыкантом. Настоящим музыкантом «милостью Божией» из числа тех самородков, которые до всего доходят сами. Его игра на рояле просто поражала. Он знал наизусть почти всю оперную литературу, русскую и иностранную, аккомпанировал певцам и певицам в любой тональности и все что угодно без всяких нот. И это не был какой-нибудь любительский аккомпанемент, это была настоящая, точная игра, соответствующая партитуре. У гастролировавших в Житомире оперных певцов он был очень популярен. Они восхищались его игрой, проходили с ним партии, приглашали играть на концертах. Говорить уже не стоит о том, что всякий наш домашний спектакль или концерт не обходился без Лаврентия Ивановича.
Он был каким-то сошедшим с венской гравюры типом конца 19-го века. С нерусской фамилией и с довольно странным именем Лаврентия, он был тем не менее русским с головы до ног, привязанным к нам с чисто собачьей преданностью.
Этого оригинальнейшего человека судьба на один, два года вознесла во время войны на высокий чиновничий пост с тем, чтобы в первые же дни революции заставить умереть ужасающей смертью. Приехав в конце 1916 года в отпуск, я с радостью и изумлением узнал, что наш «Бомбоша» занимает высокий пост председателя ВОЛОКДОР-а (Волынское окопно-дорожное управление). Едва распаковав багаж, я помчался повидать милого Лаврентия Ивановича… В большом доме сновали служащие, стучали пишущие машинки, кипела жизнь… К самому Лаврентию Ивановичу, «господину председателю», меня допустили только после того, как я передал свою визитную карточку. В кабинете были объятия, воспоминания (со слезой) о мирных временах и, потом, обед в хорошем ресторане.
В 1917 году, уже в разгаре революции, он по своей должности попал в захолустную и дикую деревню, кипевшую в революционных страстях. Что там произошло в точности неизвестно, но труп Лаврентия Ивановича, совершенно растерзанный, был найден на околице. Какая жуткая драма произошла в этот день, можно было только догадываться. Так ушла из этого мира эта красочная фигура молодящегося старика, преданного нашего друга. Вероятно, он, бедный, не смог, по старости и немощи, даже защищаться или хоть немного сопротивляться, и мне просто страшно подумать о его предсмертной агонии. Мир его праху!
* * *
В 1912 году в Киеве открылась ранней осенью всероссийская выставка и вместе с ней состоялась в том же Киеве первая российская олимпиада. Это был, так сказать, смотр всех спортивных сил России. Все, что было выдающегося в спортивном русском мире, было привлечено к участию в олимпиаде, и средства, в виде денежных пособий, были отпущены очень солидные.
Военные должны были принять участие самое деятельное. В то время уже функционировали окружные «военно-гимнастические и фехтовальные школы», находившиеся в ведении штабов округов, и, кроме того, в Петербурге была «Главная гимнастическая и фехтовальная школа», в которую попадали лучшие спортсмены из офицеров. Конский спорт должен был быть представлен очень широко. Всем военным были хорошо известны имена лучших ездоков, главным образом — офицеров гвардейской кавалерии. Имена братьев Родзянко, Плешкова, фон Эксе, Захарченко, фон Руммеля мы все знали.
Выставка продолжалась около шести недель, а олимпиада — около двух.
Трудно передать ту радость, которую испытали я и мой друг Сережа Зыков, когда мы умудрились получить двухнедельный отпуск в Киев. Спешно были мобилизованы все наши скромнейшие материальные средства, подновлено обмундирование, прикуплено белье, и с легкими чемоданчиками в руках и с радостным сердцем мы покатили по нашей узкоколейной железной дороге в направлении на Киев.
Киев сиял не только от лучей южного солнца, но еще и от наплыва необыкновенной для города публики. На улицах и в кофейнях зазвучала английская и французская речь, появились нарядные дамы в прекрасных модных костюмах, мелькали элегантные и изящные гвардейские формы, а в трамваях можно было видеть одетых в легкие спортивные костюмы атлетов, спешащих на стадион.
Один из пылких киевских журналистов написал в газете: «Как будто воскресло время Анны Карениной и Вронского!». И в самом деле, что-то похожее действительно было.
В перерывах между состязаниями многие из приехавших обедали на террасе огромного ресторана в Царском саду с великолепным видом на серебряный Днепр. Были в этом ресторане и мы с Сережей, но только один раз: уж больно были «вздуты» цены, и поэтому в дальнейшие дни мы перешли на «студенческий паек», то есть на молоко и колбасу, масло и, вообще, на холодные продукты. Кстати и поселились мы в комнатке моего брата, учившегося в Киевском университете, рядом с которым он и жил, на Тарасовской улице. Мы спали на импровизированных постелях прямо на полу и чуть свет вскакивали, чтобы бежать смотреть выставку, а потом засесть на все послеобеденное время на скамейке спортивного стадиона.
Для нас, скромных провинциалов, выставка казалась, конечно, чудом, но даже и по теперешним временам она была бы интересной. Чего там только не было: и новые железнодорожные вагоны и паровозы Сормовского завода и великолепный павильон Строгоновского училища, где были выставлены работы учеников вплоть до совершенно великолепных макетов театральных постановок. Были павильоны дамских мод, где впервые в России демонстрировались костюмы и платья на живых манекенах, были чудесные киоски парфюмерных фабрик Брокара и Сиу. Был даже большой автомобильный павильон, где можно было полюбоваться тогдашними моделями машин, таких, на которые теперь страшно было бы и смотреть, но тогда казавшимися чудом изящества и элегантности.
Каждый вечер сжигался великолепный фейерверк с освещенными фигурами. Впервые сияли электрические рекламы: гильзовая фабрика Дуван огненными буквами обещала две тысячи рублей премии тому, кто докажет, что гильзовая фабрика Дуван не самая большая в мире. Дуван ничем не рисковал, так как гильзы для папирос изготовлялись только в России.
Как выставку, так и олимпийские торжества открыл приехавший в Киев Великий Князь Дмитрий Павлович, тогда совсем еще юноша, очаровательный своей молодостью, миловидностью и исключительно изящным покроем своей военной формы.
Олимпийские игры открылись общим парадом. Многочисленные спортивные общества (очень много было из Латвии, Эстонии, Финляндии и Литвы, тогда — русских провинций) проходили рядами перед трибунами. Во главе их шли председатели и главы обществ, все — в темных пиджаках, белых брюках и шляпах «канотье». Необыкновенно ловко и с большим изяществом, все одновременно, они салютовали соломенными шляпами, приподнимая их сперва кверху, потом отводя вправо и затем опуская вниз. Получалось нечто вроде салюта саблей. О внешнем виде всех организаций очень заботился видный в то время спортсмен, доктор Анохин. Он безжалостно удалял всех плохо одетых или же одевал их за свой собственный счет.
Что особенно интересовало нас на состязаниях? Да в сущности все. Но, конечно, всем сердцем мы переживали успехи военных школ и, когда Главная фехтовальная школа во главе со своим инструктором Эрбеном делала на восьми турниках с поразительной точностью «солнце» с перехватом и переменой направления вращения, мы следили за ними с замиранием сердца. Мы не пропустили ни одного вида состязаний, от легкой атлетики до «марафонского бега» и состязания мотоциклистов на пробеге Чернигов — Киев.
Вспоминаю о совершенно изумительном выступлении Варшавской военно-гимнастической школы, демонстрировавшей групповой бой на ружьях. Это было чудо вышколенности и слаженности.
Ни одно из выступлений на олимпиаде не биссировалось и лишь сопровождалось аплодисментами, но здесь восторг толпы нельзя было сдержать. Непрерывные крики и рукоплескания не умолкали до тех пор, пока организаторы, посоветовавшись между собой, не разрешили повторить выступление.
Всех участников этого выступления было около сорока человек, унтер-офицеров из войск Варшавского военного округа.
Конские состязания состояли из «конкур иппик», сперва индивидуального, а затем — на групповой приз, по три человека от общества. Но так как «обществами» были только полки, то фактически это было состязание между полками. Странно, что конский спорт, очень распространенный в Польше, где было много прекрасных ездоков среди главным образом польских помещиков, на олимпиаде совершенно отсутствовал.
На индивидуальном «конкуре» всех восхитил ездок штабс-ротмистр Плешков. Скакал он, как и вообще большинство офицеров, на выводном из Англии гунтере, носившем имя «Паша». Говорили, что стоил он 6 тысяч рублей, по тогдашним временам цена очень большая. «Паша» был белой, без отметинок, масти. Он прошел все препятствия «без сучка и без задоринки». Нас, помню, поразила тогда новая манера брать препятствия, почти ложась на шею при подъеме на барьер и отклоняя весь корпус назад при опускании передних ног лошади. Эта новинка пришла к нам из Италии и многими старшими осуждалась. Но была она настолько замечательна и продуманна, что удержалась и прочно держится и в настоящие дни и на ипподромах и на «конкурах».
На тяжелом препятствии (вал с канавой) фон Руммель на своем «Ветерочке» упал вместе с лошадью, но, сев вторично, взял препятствие чисто. Вообще же он прыгал очень изящно и чисто.
Групповые состязания прошли несколько хуже. Плешков, желая, очевидно, чтобы его полк получил приз, уступил своего «Пашу» одному своему однополчанину полковнику, имени которого я уже не помню. Этот полковник, высокого роста, имея под собой такого скакуна, как «Паша», сделал много ошибок, скакал тяжело и грубовато, сбив около пяти реек. Кому достался групповой приз, я уже не могу припомнить, кажется все-таки офицерам полка Плешкова.
Но что нас искренно огорчило и разочаровало, это то, что, придя на следующий день на назначенный «стипль — чез», мы с удивлением увидели на афише надпись: «одиночный стипль — чез». Что это за «одиночный стипль — чез», понять мы не могли. Мы знали и видели, что стипльчезная скачка, одно из самых захватывающих зрелищ и по сие время, считалась одной из ответственнейших и опасных скачек. Скачка, описанная в «Анне Карениной», была именно «стипль — чез».
У нас в бригаде был своей небольшой спортивный кружок. Мы не имели тысячных гунтеров и скакали на лучших казенных лошадях, но всегда в программу праздника входил хоть небольшой и скромный «стипль — чез», в котором участвовало от пяти до восьми офицеров. Было это в небольшом масштабе, с не очень трудными препятствиями, — мы не были кавалеристами, — но мы видели и на Красносельском кругу и на скачках кавалерийских дивизий в провинции и на Коломяжском ипподроме в Петербурге великолепных стипльчезных ездоков. Их называли «стиплерами». Имена многих из них мы знали и гордились ими.
Что же увидели мы на олимпиаде? «Поодному» выпускались офицеры, которые должны были сделать круг с препятствиями (2½ версты). Каждому зачитывались скорость и чистота при взятии препятствий. Это было длинное, продолжавшееся около часа состязание, нудное и не интересное. Может быть бывшие кавалеристы объяснят, в чем тут было дело? То ли боязнь несчастных случаев, то ли другие какие-нибудь мотивы руководили организаторами в данном случае. Но, повторяю, зрелище было печальное и скучное. А ведь было что показать русской коннице именно в этой отрасли спорта.
Зато выходя с ипподрома и возвращаясь домой, мы были неожиданно вознаграждены совершенно чудесным зрелищем, подобное которому мне, конечно, никогда в жизни не пришлось больше видеть. Рядом с ипподромом находилась довольно большая площадь, самая обыкновенная городская площадь, даже не обнесенная забором. На этой площади была выстроена в конном строю 2-я конно-горная батарея (может быть я ошибаюсь в номере).
Перед батареей стоял Великий Князь Дмитрий Павлович, принимавший рапорт от командира батареи, по нездоровью (он хромал) бывшего пешим.
Затем, по команде старшего офицера вся батарея встала на седла и, имея в главе трех офицеров с палочками Филлиса в руках, на совершенно бешеном аллюре проделала, стоя на седлах, в течение пятнадцати минут великолепное конное учение, закончившееся снятием с передков и открытием огня холостыми выстрелами. Ничего великолепнее такого зрелища нельзя было себе и представить, все было проделано настолько чисто, настолько элегантно, с такой прямо цирковой точностью, что мы просто разинули рты, а случайно собравшаяся толпа ревела от восторга.
Может быть с точки зрения военной это и не имело практического значения, но лихость, алюр, на котором все делалось, и точность выполнения были изумительны. Повторяю, такого зрелища мне не пришлось, да и не придется никогда в жизни увидеть.
Неожиданно — на Крещатике — мы встретились лицом к лицу со Слопачинским. Он тоже умудрился выбраться на три дня из Житомира посмотреть выставку и развлечься. Настроен он был самым благодушнейшим образом, затянул нас в кафе и угостил кофе с пирожными.
Захлебываясь от восторга, мы рассказали ему об ученье конной батареи. Но Слопачинский наших восторгов не разделял!
— Это, конечно, зрелище занимательное. Но нужно ли оно для войны? А время, господа, тревожное, того и гляди придется нам всем дать отчет во всей нашей работе! Говоря по-военному, придется «строиться к расчету». Чувствуете ли вы «подземные толчки»?
Слопачинский, в общем, был умен! Он каким-то инстинктом чувствовал, что на международной арене происходят какие-то события. Что именно? Был 1912 год, все как будто вошло в свою норму, жизнь вступила в спокойное русло. Но вот, в один из лагерных годов на полигон приехал Великий Князь Сергей Михайлович. Нельзя сказать, чтобы мы очень его любили, но все ценили в нем большую любовь к артиллерии, его знание методов стрельбы и идеальную память в отношении фамилий и характеристик почти всех видных русских артиллеристов.
Он только что вернулся из заграницы, где побывал на маневрах и стрельбах германской и французской армии. В его словах, очень сдержанных, сквозила тревога. Он довольно резко критиковал французов:
— У них все как-то легкомысленно просто! «Вон там скопился противник… Мы стреляем по площадям, мишеней не нужно! Обстреливаем каждый квадрат…» Затем знаменитый «тир прогрессиф»! «Фоше»! «Нет впечатления серьезности!!! Зато у немцев все как-то солиднее: и точность стрельбы, и прекрасные оптические приборы, и педантичность работы… Да, не дай Бог войны!… Это враг будет серьезный!
Мы, русские артиллеристы, были скорее выучениками французской школы. Все теоретические исследования мы изучали по французским данным, имена французских ученых артиллеристов-граф Сен-Робер, Персен и др. мелькали на страницах наших учебников, и поэтому мы не очень увлекались немецкими методами. Война показала и достоинства и недостатки обеих систем, и я не останавливаюсь на этом, так как об этом уже много писали и наши и заграничные исследователи.
Перейду к той психологической атмосфере, которую Слопачинский назвал «подземными толчками». Революция 1905-06 гг. была подавлена. Наступила как будто спокойная жизнь, но внутри страны чувствовалась какая-то подъемная жизнь, иногда прорывавшаяся наружу. Чувство «тревожности» в это время несомненно было. Странно, что это именно чувство начало приходить к нам с Запада, от наших будущих врагов! Наше офицерство задумывалось на F. переводными немецкими пьесами вроде «Вечерняя заря», «Старый Нюренберг», «В маленьком гарнизоне» и др. Мой сослуживец
и друг по училищу, поручик Миша Брохоцкий, доставал множество переводных романов: «Иена или Седан?», «Кво вадис, Австрия?». Эти романы были проникнуты очень пессимистическими мыслями: что-то в мире, вообще, и в нашем военном мире, в частности, сдвигается с места, человеческая жизнь как бы переходит на новые рельсы… Но на какие?
В книге «Кво вадис, Австрия?» героем был, я до сих пор помню его фамилию, австрийский лейтенант Ухациус, монархист, представитель старой австрийской аристократии с ее давними традициями, обожествлением монархии и пр. Он в ужасе от того, куда скатывается австрийская монархия. На каком-то вокзале, пользуясь тем, что поезд уже тронулся, один штатский, увидя в окне вагона австрийского офицера и надеясь на безнаказанность, крикнул ему в глаза оскорбительные слова, касающиеся особы Императора. Несмотря на то, что поезд набирал ход, и лейтенант рисковал разбиться насмерть, он выскочил из вагона, догнал оскорбителя и нанес ему несколько сабельных ударов. За это он понес тяжкое наказание по суду.
Ухациус об этом скорбит и негодует. Он возмущается небрежным отношением общества к армии, к особе престарелого Императора и вообще ко всем устоям тогдашней государственности. Вся книга написана с большой искренностью и душевным волнением, и автор, всей душой преданный старой императорской Австрии, с болью в сердце приходит к выводу, что старый быт уходит, старые устои трещат и наступают новые, может быть страшные времена.
Внешне в нашей армии все как будто было по-прежнему твердо и устойчиво. Но время от времени какие-то трещины бывали. Были они как будто пустяками, но теперь, вглядываясь в прошлое, мы видим, что эти «пустяки» были чем-то серьезным. «Пустяк», например, то, что офицеры гвардейских полков выступали на светских вечерах в бальных (театральных) костюмах и исполняли балетные номера, которым аплодировала разночинная публика; были даже один — два случая, когда офицеры выступали в оперетте, правда — тайком от начальства. «Пустяками» было посещение офицерами провинциальных гарнизонов коммерческих клубов, а в некоторых городах (Полтава) и клубов приказчичьих, где очень весело танцевали, но где офицер мог подвергнуться насмешке, а иногда и оскорблениям (такие случаи были), так как в клубах этих бывала самая разношерстная публика.
Престиж Государя стоял, правда, всегда высоко, и для большинства офицеров личность Государя и членов его семьи была почти божественна как «помазанника Божия», но мы бывали в обществе, где не все относились к
этому, как мы, и волей-неволей приходилось иногда выслушивать, часто — из уст хорошеньких девушек, насмешки над всем тем, что было для нас дорого и свято.
Многие из нас не были сильны в диалектике, полемизировать часто бывало трудно, но и выхватывать саблю, как это сделал лейтенант Ухациус, по тем временам стало уже невозможно.
В одном из полков нашей дивизии был старший врач — чудеснейший пожилой уже доктор, прекрасный семьянин, отличных здравых взглядов, одним словом — тип классического «патер фамилиас». Он был женат на еврейке, и была у них очаровательная дочь, по ее собственным словам — убежденная социалистка—революционерка. Было это во многом напускное, по молодости своей она, вероятно, предпочитала вечера в собрании, прогулки и флирт, но два ее брата, студенты, несомненно вели какую-то подрывную работу. И для того чтобы «конспирировать», они нашли, что самое лучшее и безопасное будет для них собираться именно в полковых казармах, на квартире доктора (который, между прочим, был возмущен этим и протестовал). Об этих собраниях докладывали командиру полка, но тот добродушно отшучивался: «Ну что они там могут натворить Так, болтают чепуху.. Молодежь есть молодежь… Не серьезно это!». И никаких мер не предпринимал.
Прогремело на всю Россию убийство Столыпина. В Государственной думе произносились крамольные речи. Гучков открыто возмущался тем, что во главе руководства армией стоят «безответственные лица», намекая на Великих Князей, стоявших во главе флота, артиллерии, учебных заведений и т. д.
Прошло много лет, перевернуто много страниц истории, и теперь мы можем с точностью сказать, что эти «безответственные лица» ничего, кроме пользы, не принесли русской армии. Ибо если и были они «безответственны» перед лицом людей, то были очень «ответственны» перед Богом, своей совестью и перед, своими предками.
На этом мне приходится закончить вторую часть моей повести. Если приведет Бог, может быть мне удастся написать и третью часть, резко переменив название: «Пушкари» переименовываются в «Батарейцев». Это переименование пришло к нам с первых же дней великой войны, и пришло оно к нам от нашей дорогой многострадальной пехоты, которая нас иначе не называла в течение всей войны.
С благоговением вспоминая наших братьев — пехотинцев, мы с гордостью принимаем этот титул «батарейцев», положивший начало нашей боевой работе и последующим страшным дням, пережитым нашей родиной.
П. Ф. Волошин
Похожие статьи:
- Пушкари. – П. Ф. Волошин
- Пушкари (Продолжение, №112). – П. Ф. Волошин
- Пушкари. (Продолжение, №111) – П. Ф. Волошин
- О военной доблести. – П.Ф. Волошин
- ВОПРОСЫ И ОТВЕТЫ (№111)
- Действия флота в северо-западном районе Черного моря в 1920 году (окончание, №109) – П. А. Варнек
- Названия некоторых воинских частей… Добровольческой армии. – Анд. Алекс. Власов
- У берегов Кавказа (Окончание). – П. Варнек
- Чугуевское Военное Училище (Окончание). – В. Альмендингер