Эту забавную историю рассказал казачий полковник, произведенный в первый офицерский чин во время оно, когда севастопольские и кавказские герои не успели еще поседеть.
Лет сорок пять тому назад, и как раз в сочельник, собрались за столом друзья-ветераны. Выпили христолюбивые воины, закусили всласть и, понятное дело, разговорились.
Не знаю как для кого, а для меня устная история, наполненная житейскими мелочами, курьезами, интимными подробностями, переданная наблюдательным и речистым свидетелем происшедшего, много интереснее написанной. Она дополняется и украшается, как сценический монолог, мимикой, жестами, возгласами, интонацией голоса и потому легче воспринимается и глубже врезывается в память.
Вот, один из тогда присутствующих и заметил:
— А ведь правда, господа, на большие праздники вместе с радостным настроением появляется и особая праздничная грусть. В такие дни давно пережитое воскресает с необыкновенной отчетливостью и, ежели встретишься хотя бы и со случайным знакомым, то после первых же слов, а тем более рюмочек, мысль невольно устремляется назад, к минувшим годам, и, переходя от события к событию, от лица к лицу, обязательно доберется до заботливой и хлопотливой нянюшки.
Наматывая на палец длинный серебряный ус, полковник утвердительно кивнул головой.
— Точно. В такие дни ищешь собеседника. А коли не найдется, позовешь верного товарища, охотничьего пса, гладишь его по шишковатой башке и будто из невидимой книги читаешь вполголоса собственные мемуары. А ведь случилась как то на Пасху с вашим покорнейшим слугой этакая… чушь. Провалялся бок-о-бок со своим гостем, да к тому же с другом детства, целых три дня в полную молчанку. А дожидался его, как озябшая муха солнца и именно, чтобы вспомнить старое, вволюшку наговориться.
— Друг-то ваш глухо-немым был? — спросили полковника.
— Сохрани Бог! Ну, как же строевой сотник мог быть глухо-немым?
— А, например, от контузии…
— Контузии крепкими винными парами, конечно, бывали, но ведь они не опасны, — усмехнулся полковник. — Однажды сшибся мой дружок с азиятами. Распороли ему шашкой портрет, но глаза, язык и уши не пострадали. Вышел из госпиталя джигит джигитом, расписанный шрамами, как пасхальное яичко, но от этого даже похорошел. С тех пор и прозвали его Писанкой.
— А в ту-то Пасху… поссорились, что-ли?
— Мы? — воскликнул полковник, словно от внезапного испуга. — Не разлили бы крутым кипятком.
— И три дня молчали? — недоумевали все.
— И три ночи, — добавил он. — А ведь до чего поговорить хотелось, особенно мне. Вот. послушайте, история недлинная и скорее всего похожая на анекдот.
— Вообразите себе маленькую фортификацию, вернее огороженый лагерек возле горного потока… сторожевую вышку, похожую на скворешницу, два кедровых дерева, под ними низенькие сакли, врытую в землю жердь с Российским флагом и гарнизон в тридцать казаков при одном офицере. Не буду удлинять рассказа лишними подробностями, скажу только, что находился этот лагерек у черта на куличках.
Туда-то и закинула меня злая судьбинушка. Азиаты вели себя сравнительно тихо, казаки подобрались бывалые, службу знали назубок. От сих обстоятельств скука одолевала еще сильнее. Думалось: хоть бы случилось что-нибудь, пусть худое, да другое. А ведь просвещенный россиянин любит пофилософствовать, поспорить, поволноваться, разрешая всякие проблемы, и житейские и потусторонние. От хлопцев же на все мои вопросы, я слышал чаще всего или «так точно», или «не могим знать». Поверхностный взгляд не замечает межи, прокопанной между его благородием и простым казаком, даже одностаничником и родичем, а ведь она существует. И жил я в своей сакле, как монах, давший обет молчания. Даже мускулы языка ослабели. Подмигнешь глазом, замычишь, башкой покрутишь, и казаки понимают.
Газеты и журналы получал редко и то с полугодовым опозданием. Да и как они выглядели? В них бы постеснялись завернуть товар даже в жидовской лавчонке. Боже ж мой! Бывало привезут из крепости приказ — возьмешь его в руки и, не отрываясь, вызубришь наизусть, от слов: приказ по… до подписи; полковой адъютант, сотник Забей-Ворота.
Подметил таки безнадежную скуку в моих глазах вороватый казачишка Стриж и расстарался — спроворил где-то молодую азиатскую девку.
— Получите подарочек, Ваше Благородие.
Хошь она и собачьей породы, а для всякого такого сгодится.
А девку выбрал красивую, поджарую, ловкую, как пантера. Натурально принял в распростертые объятия. В ее духовных достоинствах, конечно, не разбирался, и настоящего имени не знал. Стриж отрекомендовал Тюлькой, но он и попу на духу врал без совести. И выучила Тюлька за два медовых месяца только одно православное слово: дай! Вспыхнул я, как порох и так же быстро погас. Да и то сказать — много ли интереса в бессловесной любви, в одних охах, да вздохах. Вместо медали «за усердие» пожаловал Тюльке двадцать пять целковых — и с глаз долой. Старшему в чине передавать не хотел, из-за личной амбиции, а отправил со Стрижом в крепость к одному хорунжему-стихоплету. В препроводительной записке кратко сообщил: «Посылаю горную Музу. Иногда кусается. Вдохновляйся. В получении распишись».
Сплавил ее, а вскоре и Пасха подошла.
На Страстной казачки зашевелились. Привезли из крепостной пекарни куличи, красили луковой шелухой яйца, пригнали, неведомо откуда, барашков, поросят, индюшек, появились бурдюки с вином.
— Где же, братцы-хватцы удалось вам это богатство подцепить? — спрашиваю.
Хлопцы поеживались, да друг на друга поглядывали, а старший урядник доложил:
— Не извольте беспокоиться, Ваше Благородие. К Светлым Дням в складчину и за наличный расчет у здешнего народонаселения купили.
Знал я их насквозь, но не допытывался, и от себя красненькую пожертвовал.
А весеннее солнышко припекало. На кедрах радостно чирикали воробьи, поток набух, запенился, забурлил…
— Господи! — взмолился я. За что наказываешь? На крепостной гауптвахте встретил бы праздник веселее.
Изнывала душа, так и рвалась к близким людям.
И вдруг, в Страстной Четверг вместе с приказом передают письмецо, похожее на телеграмму: Жди в субботу. Отпуск на три дня. С преддверием. Обнимаю крепко. Твой Писанка.
От неожиданности и счастья так заржал, что приказист опрометью вылетел из сакли.
Не медля ни минуты, поймал за шиворот Стрижа.
— Получай, пропащая душа, деньги и гони карьером. Хоть из-под земли, а достань чего-нибудь покрепче, да побольше. Ежели опоздаешь — перебегай к азиятам и принимай мусульманство.
Знал — сдачу украдет до полушки, но достанет и птичье молоко.
Хожу по сакле из угла в угол и руки потираю. Привезет Писанка ворох новостей. Ведь крепость по сравнению с моим совиным гнездом — Петербург блистательный!
Лег от волнения на койку, закрыл глаза и полетел на ковре самолете в счастливое прошлое.
Увидел родную станицу… С утра до ночи и я и Писанка носились по ней быстрее ветра. Собакам покоя не давали, в крашеные бабки играли, чужие сады опустошали, из рогаток стекла высаживали, певчих птиц силками ловили — поймаем, за пазухой поносим и выпустим. Из трубочек хлебным мякишем у прохожих спины заплевывали и расплачивались за меткую стрельбу собственными ушами — драли их станичники со щипками и вывертом, так что в глазах разноцветные фейерверки вспыхивали.
Увидел и незабвенный кадетский монастырь.
В пятом классе рассердился мой Писанка на педагогов за скупую оценку его познаний и на всю четверть забил парту ухналями. Вызовут — а у него ровно язык отрезан. Стоит и мимо учителя в окошко пялит. И наградили его по всем предметам сплошными колами, только батя — законоучитель пожалел.
— Заговоришь ли ты когда нибудь, немая орясина?
— На следующую четверть, отче, обязательно.
Поп подумал, подумал, разгладил бороду и поставил двойку с минусом.
— По снисхождению.
Милость при двенадцатибальной системе небольшая, а все же не кол. Инспектор классов разносил моего дружка перед всей ротой.
— За такое четвертное свидетельство в прошлое царствование, блаженной памяти Императора Николая Павловича, помножили бы каждый твой кол на пять, соответственно классу, а общую сумму ты бы почувствовал на собственном заду.
На что Писанка спокойно ответил:
— Казак все вытерпит. Мои прадеды, сидючи на турецких колах, люльки покуривали и приговаривали: ой, хлопцы, ласкотно!
Вспомнился и директор, пузатый генерал- майор. Жил он холостяком, вся семья — деньщик да кот. Его превосходительство и кот до того сжились и растолстели, что походили друг на друга, как родные братья.
Разгуливал этот кот без стеснения по всему корпусу, а кадеты титуловали его в отличие от директора «высокопревосходительством».
В мое время, в помощь дежурному офицеру по младшей роте назначили двух выпускников. Да и мог ли один человек управиться с сотней отчаянных головорезов?
Попав в наряд и Писанка. Выстроил он роту, чтобы вести на обед и только что направился доложить об этом дежурному офицеру, а навстречу кот — идет в перевалочку, по генеральски.
Писанка и гаркнул:
— Рота, смирно! Равнение налево! — и к коту с отчетливым рапортом:
— Ваше высокопревосходительство, в третьей роте… и так далее.
Кот хвост подвысь и слушает.
Кадетишки как залились смехом, как завизжали, завыли, загикали — оглохнешь!
И вдруг, с противоположной стороны, появился, чернее тучи, сам господин директор.
— Ты что же, шут гороховый, перед строем цирковые представления устраиваешь? А? Простись с двумя баллами по поведению и с отпусками до конца года. А ежели считаешь наказание черезчур строгим, обратись вот к этому хвостатому его высокопревосходительству, может быть он и простит.
Но мой беспардонный Писанка даже за ухом не почесал.
— От прямого начальства всякое даяние благо.
Припомнились и лихие юнкерские годы… и первые Шурочки, Ниночки, Катеньки…
В ожидании Писанки я и мой вестовой Петро потрудились до ломоты в костях и до мозолей на ладонях. В Страстную Субботу вымытую и убранную саклю никто бы не узнал. Для дорогого гостя внесли Тюлькину кровать и покрыли ковриком.
Пасхальный стол сиял! Невольно человек улыбался до самых ушей, глядя на высокий, как папаха кулич, на отварного поросенка, жареного барашка, на индюшку окруженную подрумяненным кртофелем, на горку золотистых яиц. А больше всего радовали бутылочки, похожие на стройных гусар в разноцветных доломанах.
Но мой Петро этой красотой не удовлетворился. Я, как разинул рот на аршин, так и не мог закрыть, пока он с озабоченной рожей, искал на столе подходящее место для букета из ярко пунцовых роз, да не живых, а бумажных, грубой базарной выделки.
— Казаки мы или бабы? — спрашиваю.
— На Христову Пасху без полного парада никак невозможно, Ваше Благородие.
— Да ведь от них, окаянных, ослепнешь.
— Колер малость пронзительный, — согласился он. — Спервоначала и я жмурился, а потом отошло. Зато сразу видать — праздничные! Сам выбирал.
— Где, тетку твою пополам?
— В крепости, Ваше Благородие. За пятиалтынный у кладбищенского сторожа на три дня позычил. Он из энтаких розанов заупокойные веночки плетет. Товар, конечно, бумажный, но для помещения стойкий и воды не требует.
Про таких, как Петро, и сложили пословицу: нашего Мины не проймешь и в три дубины.
Махнул я рукой и смирился.
Но дорогой гость запоздал. Вот это обстоятельство и прошу запомнить.
Около полуночи старший урядник доложил, что свободные от службы казаки выстроились. Под небом, усыпаным звездами, пропели Отче Наш, Спаси, Господи, люди Твоя и грянули во всю мочь Христос Воскресе!
Разговлялся с казаками за ихним столом, а они народ дошлый. Когда надо, умеют из пригоршни напиться, из шиша борщ сварить, на ладони пообедать, но из толкового провианта приготовят так, что оближешься.
Отсутствие Писанки, конечно, огорчало, о его же благополучии не беспокоился — не то что сюда, на форпост, а на кудыкину гору дружок мой нашел бы дорогу без ошибки.
Вижу, перевернул мою чарку Петро кверху донышком и зашептал на ухо:
— Лучше бы вы не переполнялись, а малость вздремнули, Ваше Благородие, чтобы гостя в свежем ампетите встретить.
Ладно, думаю. Поблагодарил хозяев, вернулся в свою саклю и, не раздеваясь, прилег. От сознания, что друг мой где то близко, чудились то стук копыт, то тихое ржание усталого коня, то с детства знакомый голос.
Но подвела милая подружка, теплая подушка, и заснул я, как миленький. И сон запомнил… Будто ворвалась в саклю Тюлька и орет: дай, дай, дай!
Эх, думаю — я ее с плеч долой, а она на руки. Сплоховал, видно, хорунжий — засушил стихами. А Тюлька прыг к столу, умяла всю снедь дочиста и за бутылки хватается. Петро! — кричу звериным голосом: Взнуздать бабу и на конюшню! Где там — не сладишь! Насосалась шальная девка и кинулась ко мне христосоваться. Долго ли с ней возился, во сне не определишь, а проснулся, протер глаза и что же увидел? — даже сердце от радости на момент остановилось. Развалился на Тюлькиной кровати мой Писанка и похрапывает. Любуюсь казаком, а будить жалко — а зачем? Впереди три дня, успеем наговориться досыта.
А Петро рапортует:
— Прибыли на рассвете. Вас приказали не тревожить. Кушали и пили с большим антиресом. В половине шестого улеглись.
— Правильно! — говорю. — Пусть отдыхает, а мы закусим.
Сели, без чинов, и налегли. Чарку под яичко, вторую под поросенка, третью… а Петро резервные бутылки к винному взводу пристраивает, чтоб не поредел.
И так мне приятно, приятно…. Поглядываю на спящего друга, а в голове для будущих бесед темы подбираю.
К полудню вернулись ночные дозорные. Похристосовался и с ними, опять выпил, снова закусил… и вовсе отяжел. Добрался до койки, лег и словно нырнул в бездонный омут.
Проснулся ночью. Закадычный под буркой сам себе колыбельные песенки насвистывает, а Петро на табуретке носом воздух клюет.
— В чем дело? — спрашиваю.
Встрепенулся Петро.
— Ежели проголодались, извольте к столу.
— А сотник?
— Его Благородие откушали час тому назад.
— Почему же меня не разбудили?
— Шибко бредили… про родителей… Сотник и приказал: Оставь, сонный человек, что больной, в строй не годится.
Вот, думаю, досада! А, ведь нет ничего слаще тихой ночной беседы, да еще за бутылкой доброго вина. И совесть грызла — какой же я хозяин? Твердо решил, спичками веки подопру и дождусь его пробуждения.
А Петро раскладывает на тарелки ломтики поросенка и хихикает.
— Ты с чего?
— Занятный человек, его Благородие, ей Богу! Острый словесник. Слушал бы и слушал, до того здорово разъясняет.
— Что именно?
— К примеру, про козла говорили. Он при ихней штабной конюшне находится. Потеха! Крепостных антилеристов не переносит, выправкой недоволен. Так и норовит энтих вахлаков в спину или под зад рогами долбануть. Многие из них шпоры припецляют, чтобы его обмануть — да не выходит. Сотник и говорит: козлы в формах, как плац-адъютанты разбираются. Оно, грит, и неудивительно — при конных частях состоят, свою линию гнут. Строгие звери!
Слушал, а сам в тетрадочку вопросы и воспоминания записывал, для будущих бесед с дружком.
Сколько чарочек прикончил, не считал, но, как не крепился, как не таращил глаза — одолел проклятый сон.
Хоть в Светлые Дни вся нечистая сила в аду под арестом сидит, но какой-то зловредный чертенок в моей сакле застрял — красный должно быть, маковый, что сон и дурман нагоняет.
Эдакая ведь гадость получилась: Писанка спит, я сижу темы намечаю, мозги вином прополаскиваю. Я лягу, он проснется… и так день за днем. Протяну руку, чтобы его разбудить и отдерну — жалко и стыдно беспокоить гостя.
А Петро пил и ел без передышки и со мной и с Писанкой.
— Спишь ли ты?
— Поморгаю, Ваше Благородие, сон и отбежит.
— Счастливый человек!
— Да разве заснешь? Рассказывал господин сотник, как его раны доктора зашивали. Такого и в книгах не сыщещь. Потеха! Вдели, грит, в иглу здоровенную нитку и, как в швальне, мелким стежком жарят от лба до подбородка. До того насобачились — заплаты ставят! А, грит, безприменно выдумают и утюжок такой, чтобы шовчики разглаживать. Или, грит, ежели какой невесте противно, что у жениха мурло шагреневое, допустим от оспы, чичас его к доктору, а тот утюжком пройдется, и щербин как не бывало — целуйтесь на здоровье! А, еще про лекарские насосы объяснили. Накачают в живого человека чего им хочется и обратно выкачают. Астрономы!
Вот, ведь, думал, развлекаются люди, а у меня целая тетрадочка исписана — тема за темой, вопрос за вопросом, поинтереснее козлов и насосов. Жду не дождусь обоюдного пробуждения.
На четвертый день продрал глаза, глянул, а в сакле ни Писанки, ни Тюлькиной кровати, ни цунцового букета… как в сказке о Рыбаке и Рыбке.
Глазам не поверил — испугался! Заорал на всю фортификацию:
— Где ж сотник?
— Изволили отбыть, — докладывает Петро.
Будто обухом по голове ударил!
— Как же так? Без единого слова! Почему, людоед, не разбудил?
А он записку подает. Взял ее дрожащими пальцами и читаю: Дорогой братишка! Отдохнул, поел и выпил по-генеральски. Непременно приезжай на Троицу — погуляем и вспомним старину. А твой Петро лучше всякой хозяйки. Премного благодарю и крепко обнимаю.
Едва слезы удержал — вздыхал и охал, как побитая баба.
Оно, конечно, прикидывал в уме, темы в лес не убегут, тетрадочка не сгниет и Троица не за горами, потерпеть можно — другое мучило.
— Татарин бы так не поступил. Ведь я даже не похристосовался с моим закадычным.
— Не сокрушайтесь, Ваше Благородие, Сотник, как приехали, сразу же вас сонного проздравили и трижды облобызали.
— А я?
— И вы… дотого сладко губами чмокали.
— Да ну?
— Ей Богу!
Обнял я своего казака.
— Спасибо, брат, что утешил. Налей ка самого забористого и выпьем за здоровье бесценного гостя.
Н. Турбин
Похожие статьи:
- Елочка. – Владимир Новиков.
- Первая мировая война. – Г. К.
- К справке М. Бугураева «первый Георгиевский кавалер войны 1914-1917 гг.» – Вл. Бастунов
- СТРАНИЦЫ ИСТОРИИ (№107)
- Бронепоезда Донской армии. – Максим Бугураев
- Ночь под Рождество. – Н. Вдовкин
- Совпадение ли? – И.И. Бобарыков
- Хроника «Военной Были» (№111)
- Моряки у Ивангорода. – А. Лукин