Статьи из парижского журнала "Военная Быль" (1952-1974). Издавался Обще-Кадетским Объединением под редакцией А.А. Геринга
Thursday April 25th 2024

Номера журнала

Праздничный гость. – Н. Турбин



Эту забавную историю рассказал казачий полковник, произведенный в первый офицер­ский чин во время оно, когда севастопольские и кавказские герои не успели еще поседеть.

Лет сорок пять тому назад, и как раз в со­чельник, собрались за столом друзья-ветераны. Выпили христолюбивые воины, закусили всласть и, понятное дело, разговорились.

Не знаю как для кого, а для меня устная история, наполненная житейскими мелочами, курьезами, интимными подробностями, пере­данная наблюдательным и речистым свидете­лем происшедшего, много интереснее написанной. Она дополняется и украшается, как сцени­ческий монолог, мимикой, жестами, возгласа­ми, интонацией голоса и потому легче воспри­нимается и глубже врезывается в память.

Вот, один из тогда присутствующих и заме­тил:

— А ведь правда, господа, на большие празд­ники вместе с радостным настроением появля­ется и особая праздничная грусть. В такие дни давно пережитое воскресает с необыкновенной отчетливостью и, ежели встретишься хотя бы и со случайным знакомым, то после первых же слов, а тем более рюмочек, мысль невольно устремляется назад, к минувшим годам, и, пе­реходя от события к событию, от лица к лицу, обязательно доберется до заботливой и хлопот­ливой нянюшки.

Наматывая на палец длинный серебряный ус, полковник утвердительно кивнул головой.

— Точно. В такие дни ищешь собеседника. А коли не найдется, позовешь верного товари­ща, охотничьего пса, гладишь его по шишкова­той башке и будто из невидимой книги чи­таешь вполголоса собственные мемуары. А ведь случилась как то на Пасху с вашим по­корнейшим слугой этакая… чушь. Провалялся бок-о-бок со своим гостем, да к тому же с дру­гом детства, целых три дня в полную молчан­ку. А дожидался его, как озябшая муха солнца и именно, чтобы вспомнить старое, вволюшку наговориться.

— Друг-то ваш глухо-немым был? — спроси­ли полковника.

— Сохрани Бог! Ну, как же строевой сотник мог быть глухо-немым?

— А, например, от контузии…

— Контузии крепкими винными парами, конечно, бывали, но ведь они не опасны, — усмехнулся полковник. — Однажды сшибся мой дружок с азиятами. Распороли ему шаш­кой портрет, но глаза, язык и уши не пострада­ли. Вышел из госпиталя джигит джигитом, расписанный шрамами, как пасхальное яичко, но от этого даже похорошел. С тех пор и про­звали его Писанкой.

— А в ту-то Пасху… поссорились, что-ли?

— Мы? — воскликнул полковник, словно от внезапного испуга. — Не разлили бы кру­тым кипятком.

— И три дня молчали? — недоумевали все.

— И три ночи, — добавил он. — А ведь до чего поговорить хотелось, особенно мне. Вот. послушайте, история недлинная и скорее всего похожая на анекдот.

— Вообразите себе маленькую фортифика­цию, вернее огороженый лагерек возле горного потока… сторожевую вышку, похожую на скворешницу, два кедровых дерева, под ними низенькие сакли, врытую в землю жердь с Российским флагом и гарнизон в тридцать казаков при одном офицере. Не буду удлинять рассказа лишними подробностями, скажу только, что находился этот лагерек у черта на куличках.

Туда-то и закинула меня злая судьбинушка. Азиаты вели себя сравнительно тихо, казаки подобрались бывалые, службу знали назубок. От сих обстоятельств скука одолевала еще сильнее. Думалось: хоть бы случилось что-ни­будь, пусть худое, да другое. А ведь просве­щенный россиянин любит пофилософствовать, поспорить, поволноваться, разрешая всякие проблемы, и житейские и потусторонние. От хлопцев же на все мои вопросы, я слышал ча­ще всего или «так точно», или «не могим знать». Поверхностный взгляд не замечает ме­жи, прокопанной между его благородием и про­стым казаком, даже одностаничником и роди­чем, а ведь она существует. И жил я в своей сакле, как монах, давший обет молчания. Даже мускулы языка ослабели. Подмигнешь глазом, замычишь, башкой покрутишь, и казаки пони­мают.

Газеты и журналы получал редко и то с по­лугодовым опозданием. Да и как они выгляде­ли? В них бы постеснялись завернуть товар да­же в жидовской лавчонке. Боже ж мой! Быва­ло привезут из крепости приказ — возьмешь его в руки и, не отрываясь, вызубришь наи­зусть, от слов: приказ по… до подписи; полко­вой адъютант, сотник Забей-Ворота.

Подметил таки безнадежную скуку в моих глазах вороватый казачишка Стриж и расста­рался — спроворил где-то молодую азиатскую девку.

— Получите подарочек, Ваше Благородие.

Хошь она и собачьей породы, а для всякого та­кого сгодится.

А девку выбрал красивую, поджарую, лов­кую, как пантера. Натурально принял в рас­простертые объятия. В ее духовных достоинст­вах, конечно, не разбирался, и настоящего име­ни не знал. Стриж отрекомендовал Тюлькой, но он и попу на духу врал без совести. И вы­учила Тюлька за два медовых месяца только одно православное слово: дай! Вспыхнул я, как порох и так же быстро погас. Да и то сказать — много ли интереса в бессловесной любви, в одних охах, да вздохах. Вместо медали «за усердие» пожаловал Тюльке двадцать пять целковых — и с глаз долой. Старшему в чине передавать не хотел, из-за личной амбиции, а отправил со Стрижом в крепость к одному хо­рунжему-стихоплету. В препроводительной за­писке кратко сообщил: «Посылаю горную Му­зу. Иногда кусается. Вдохновляйся. В получе­нии распишись».

Сплавил ее, а вскоре и Пасха подошла.

На Страстной казачки зашевелились. При­везли из крепостной пекарни куличи, красили луковой шелухой яйца, пригнали, неведомо от­куда, барашков, поросят, индюшек, появились бурдюки с вином.

— Где же, братцы-хватцы удалось вам это богатство подцепить? — спрашиваю.

Хлопцы поеживались, да друг на друга по­глядывали, а старший урядник доложил:

— Не извольте беспокоиться, Ваше Благоро­дие. К Светлым Дням в складчину и за наличный расчет у здешнего народонаселения купили.

Знал я их насквозь, но не допытывался, и от себя красненькую пожертвовал.

А весеннее солнышко припекало. На кедрах радостно чирикали воробьи, поток набух, запе­нился, забурлил…

— Господи! — взмолился я. За что наказыва­ешь? На крепостной гауптвахте встретил бы праздник веселее.

Изнывала душа, так и рвалась к близким людям.

И вдруг, в Страстной Четверг вместе с при­казом передают письмецо, похожее на теле­грамму: Жди в субботу. Отпуск на три дня. С преддверием. Обнимаю крепко. Твой Писанка.

От неожиданности и счастья так заржал, что приказист опрометью вылетел из сакли.

Не медля ни минуты, поймал за шиворот Стрижа.

— Получай, пропащая душа, деньги и гони карьером. Хоть из-под земли, а достань чего-нибудь покрепче, да побольше. Ежели опозда­ешь — перебегай к азиятам и принимай му­сульманство.

Знал — сдачу украдет до полушки, но до­станет и птичье молоко.

Хожу по сакле из угла в угол и руки поти­раю. Привезет Писанка ворох новостей. Ведь крепость по сравнению с моим совиным гне­здом — Петербург блистательный!

Лег от волнения на койку, закрыл глаза и полетел на ковре самолете в счастливое прош­лое.

Увидел родную станицу… С утра до ночи и я и Писанка носились по ней быстрее ветра. Собакам покоя не давали, в крашеные бабки играли, чужие сады опустошали, из рогаток стекла высаживали, певчих птиц силками ло­вили — поймаем, за пазухой поносим и выпу­стим. Из трубочек хлебным мякишем у прохо­жих спины заплевывали и расплачивались за меткую стрельбу собственными ушами — дра­ли их станичники со щипками и вывертом, так что в глазах разноцветные фейерверки вспы­хивали.

Увидел и незабвенный кадетский мона­стырь.

В пятом классе рассердился мой Писанка на педагогов за скупую оценку его познаний и на всю четверть забил парту ухналями. Вызо­вут — а у него ровно язык отрезан. Стоит и ми­мо учителя в окошко пялит. И наградили его по всем предметам сплошными колами, только батя — законоучитель пожалел.

— Заговоришь ли ты когда нибудь, немая орясина?

— На следующую четверть, отче, обяза­тельно.

Поп подумал, подумал, разгладил бороду и поставил двойку с минусом.

— По снисхождению.

Милость при двенадцатибальной системе небольшая, а все же не кол. Инспектор классов разносил моего дружка перед всей ротой.

— За такое четвертное свидетельство в прошлое царствование, блаженной памяти Им­ператора Николая Павловича, помножили бы каждый твой кол на пять, соответственно клас­су, а общую сумму ты бы почувствовал на собственном заду.

На что Писанка спокойно ответил:

— Казак все вытерпит. Мои прадеды, сидючи на турецких колах, люльки покуривали и приговаривали: ой, хлопцы, ласкотно!

Вспомнился и директор, пузатый генерал- майор. Жил он холостяком, вся семья — деньщик да кот. Его превосходительство и кот до того сжились и растолстели, что походили друг на друга, как родные братья.

Разгуливал этот кот без стеснения по всему корпусу, а кадеты титуловали его в отличие от директора «высокопревосходительством».

В мое время, в помощь дежурному офицеру по младшей роте назначили двух выпускников. Да и мог ли один человек управиться с сотней отчаянных головорезов?

Попав в наряд и Писанка. Выстроил он ро­ту, чтобы вести на обед и только что направил­ся доложить об этом дежурному офицеру, а навстречу кот — идет в перевалочку, по гене­ральски.

Писанка и гаркнул:

— Рота, смирно! Равнение налево! — и к ко­ту с отчетливым рапортом:

— Ваше высокопревосходительство, в тре­тьей роте… и так далее.

Кот хвост подвысь и слушает.

Кадетишки как залились смехом, как за­визжали, завыли, загикали — оглохнешь!

И вдруг, с противоположной стороны, поя­вился, чернее тучи, сам господин директор.

— Ты что же, шут гороховый, перед строем цирковые представления устраиваешь? А? Простись с двумя баллами по поведению и с отпусками до конца года. А ежели считаешь наказание черезчур строгим, обратись вот к этому хвостатому его высокопревосходительст­ву, может быть он и простит.

Но мой беспардонный Писанка даже за ухом не почесал.

— От прямого начальства всякое даяние благо.

Припомнились и лихие юнкерские годы… и первые Шурочки, Ниночки, Катеньки…

В ожидании Писанки я и мой вестовой Петро потрудились до ломоты в костях и до мозо­лей на ладонях. В Страстную Субботу вымы­тую и убранную саклю никто бы не узнал. Для дорогого гостя внесли Тюлькину кровать и по­крыли ковриком.

Пасхальный стол сиял! Невольно человек улыбался до самых ушей, глядя на высокий, как папаха кулич, на отварного поросенка, жа­реного барашка, на индюшку окруженную под­румяненным кртофелем, на горку золотистых яиц. А больше всего радовали бутылочки, по­хожие на стройных гусар в разноцветных до­ломанах.

Но мой Петро этой красотой не удовлетво­рился. Я, как разинул рот на аршин, так и не мог закрыть, пока он с озабоченной рожей, ис­кал на столе подходящее место для букета из ярко пунцовых роз, да не живых, а бумажных, грубой базарной выделки.

— Казаки мы или бабы? — спрашиваю.

— На Христову Пасху без полного парада никак невозможно, Ваше Благородие.

— Да ведь от них, окаянных, ослепнешь.

— Колер малость пронзительный, — согла­сился он. — Спервоначала и я жмурился, а по­том отошло. Зато сразу видать — праздничные! Сам выбирал.

— Где, тетку твою пополам?

— В крепости, Ваше Благородие. За пятиал­тынный у кладбищенского сторожа на три дня позычил. Он из энтаких розанов заупокойные веночки плетет. Товар, конечно, бумажный, но для помещения стойкий и воды не требует.

Про таких, как Петро, и сложили пословицу: нашего Мины не проймешь и в три дубины.

Махнул я рукой и смирился.

Но дорогой гость запоздал. Вот это обстоя­тельство и прошу запомнить.

Около полуночи старший урядник доложил, что свободные от службы казаки выстроились. Под небом, усыпаным звездами, пропели Отче Наш, Спаси, Господи, люди Твоя и грянули во всю мочь Христос Воскресе!

Разговлялся с казаками за ихним столом, а они народ дошлый. Когда надо, умеют из при­горшни напиться, из шиша борщ сварить, на ладони пообедать, но из толкового провианта приготовят так, что оближешься.

Отсутствие Писанки, конечно, огорчало, о его же благополучии не беспокоился — не то что сюда, на форпост, а на кудыкину гору дру­жок мой нашел бы дорогу без ошибки.

Вижу, перевернул мою чарку Петро кверху донышком и зашептал на ухо:

— Лучше бы вы не переполнялись, а ма­лость вздремнули, Ваше Благородие, чтобы го­стя в свежем ампетите встретить.

Ладно, думаю. Поблагодарил хозяев, вер­нулся в свою саклю и, не раздеваясь, прилег. От сознания, что друг мой где то близко, чуди­лись то стук копыт, то тихое ржание усталого коня, то с детства знакомый голос.

Но подвела милая подружка, теплая подуш­ка, и заснул я, как миленький. И сон запом­нил… Будто ворвалась в саклю Тюлька и орет: дай, дай, дай!

Эх, думаю — я ее с плеч долой, а она на ру­ки. Сплоховал, видно, хорунжий — засушил стихами. А Тюлька прыг к столу, умяла всю снедь дочиста и за бутылки хватается. Петро! — кричу звериным голосом: Взнуздать бабу и на конюшню! Где там — не сладишь! Насоса­лась шальная девка и кинулась ко мне христо­соваться. Долго ли с ней возился, во сне не определишь, а проснулся, протер глаза и что же увидел? — даже сердце от радости на момент остановилось. Развалился на Тюлькиной кро­вати мой Писанка и похрапывает. Любуюсь ка­заком, а будить жалко — а зачем? Впереди три дня, успеем наговориться досыта.

А Петро рапортует:

— Прибыли на рассвете. Вас приказали не тревожить. Кушали и пили с большим антиресом. В половине шестого улеглись.

— Правильно! — говорю. — Пусть отдыха­ет, а мы закусим.

Сели, без чинов, и налегли. Чарку под яич­ко, вторую под поросенка, третью… а Петро ре­зервные бутылки к винному взводу пристраивает, чтоб не поредел.

И так мне приятно, приятно…. Поглядываю на спящего друга, а в голове для будущих бе­сед темы подбираю.

К полудню вернулись ночные дозорные. Похристосовался и с ними, опять выпил, снова закусил… и вовсе отяжел. Добрался до койки, лег и словно нырнул в бездонный омут.

Проснулся ночью. Закадычный под буркой сам себе колыбельные песенки насвистывает, а Петро на табуретке носом воздух клюет.

— В чем дело? — спрашиваю.

Встрепенулся Петро.

— Ежели проголодались, извольте к столу.

— А сотник?

— Его Благородие откушали час тому назад.

— Почему же меня не разбудили?

— Шибко бредили… про родителей… Сотник и приказал: Оставь, сонный человек, что боль­ной, в строй не годится.

Вот, думаю, досада! А, ведь нет ничего сла­ще тихой ночной беседы, да еще за бутылкой доброго вина. И совесть грызла — какой же я хозяин? Твердо решил, спичками веки подопру и дождусь его пробуждения.

А Петро раскладывает на тарелки ломтики поросенка и хихикает.

— Ты с чего?

— Занятный человек, его Благородие, ей Богу! Острый словесник. Слушал бы и слушал, до того здорово разъясняет.

— Что именно?

— К примеру, про козла говорили. Он при ихней штабной конюшне находится. Потеха! Крепостных антилеристов не переносит, вы­правкой недоволен. Так и норовит энтих вахла­ков в спину или под зад рогами долбануть. Многие из них шпоры припецляют, чтобы его обмануть — да не выходит. Сотник и говорит: козлы в формах, как плац-адъютанты разбира­ются. Оно, грит, и неудивительно — при кон­ных частях состоят, свою линию гнут. Строгие звери!

Слушал, а сам в тетрадочку вопросы и во­споминания записывал, для будущих бесед с дружком.

Сколько чарочек прикончил, не считал, но, как не крепился, как не таращил глаза — одо­лел проклятый сон.

Хоть в Светлые Дни вся нечистая сила в аду под арестом сидит, но какой-то зловредный чертенок в моей сакле застрял — красный должно быть, маковый, что сон и дурман наго­няет.

Эдакая ведь гадость получилась: Писанка спит, я сижу темы намечаю, мозги вином про­поласкиваю. Я лягу, он проснется… и так день за днем. Протяну руку, чтобы его разбудить и отдерну — жалко и стыдно беспокоить гостя.

А Петро пил и ел без передышки и со мной и с Писанкой.

— Спишь ли ты?

— Поморгаю, Ваше Благородие, сон и отбе­жит.

— Счастливый человек!

— Да разве заснешь? Рассказывал господин сотник, как его раны доктора зашивали. Тако­го и в книгах не сыщещь. Потеха! Вдели, грит, в иглу здоровенную нитку и, как в швальне, мелким стежком жарят от лба до подбородка. До того насобачились — заплаты ставят! А, грит, безприменно выдумают и утюжок такой, чтобы шовчики разглаживать. Или, грит, еже­ли какой невесте противно, что у жениха мур­ло шагреневое, допустим от оспы, чичас его к доктору, а тот утюжком пройдется, и щербин как не бывало — целуйтесь на здоровье! А, еще про лекарские насосы объяснили. Накачают в живого человека чего им хочется и обратно вы­качают. Астрономы!

Вот, ведь, думал, развлекаются люди, а у меня целая тетрадочка исписана — тема за те­мой, вопрос за вопросом, поинтереснее козлов и насосов. Жду не дождусь обоюдного пробужде­ния.

На четвертый день продрал глаза, глянул, а в сакле ни Писанки, ни Тюлькиной кровати, ни цунцового букета… как в сказке о Рыбаке и Рыбке.

Глазам не поверил — испугался! Заорал на всю фортификацию:

— Где ж сотник?

— Изволили отбыть, — докладывает Петро.

Будто обухом по голове ударил!

— Как же так? Без единого слова! Почему, людоед, не разбудил?

А он записку подает. Взял ее дрожащими пальцами и читаю: Дорогой братишка! Отдох­нул, поел и выпил по-генеральски. Непремен­но приезжай на Троицу — погуляем и вспом­ним старину. А твой Петро лучше всякой хо­зяйки. Премного благодарю и крепко обнимаю.

Едва слезы удержал — вздыхал и охал, как побитая баба.

Оно, конечно, прикидывал в уме, темы в лес не убегут, тетрадочка не сгниет и Троица не за горами, потерпеть можно — другое мучило.

— Татарин бы так не поступил. Ведь я даже не похристосовался с моим закадычным.

— Не сокрушайтесь, Ваше Благородие, Сотник, как приехали, сразу же вас сонного проздравили и трижды облобызали.

— А я?

— И вы… дотого сладко губами чмокали.

— Да ну?

— Ей Богу!

Обнял я своего казака.

— Спасибо, брат, что утешил. Налей ка са­мого забористого и выпьем за здоровье бесцен­ного гостя.

Н. Турбин

Добавить отзыв