Статьи из парижского журнала "Военная Быль" (1952-1974). Издавался Обще-Кадетским Объединением под редакцией А.А. Геринга
Wednesday April 24th 2024

Номера журнала

Офицеры, солдаты. – Павел Шапошников



Скромный памятник Маленьким людям кровью венчанной пехоты Российской.

Кто из гг. Офицеров старой Российской Ар­мии не улыбнется просветленно, порой груст­но, вспомнив своего денщика? В толпе воспоми­наний о прошлом, наряду с милыми лицами дав­но ушедших в иной мир близких братьев, това­рищей, закадычных друзей — офицеров, — обязательно у каждаго из нас появится фигура нашего денщика… няньки, члена семьи, если она была у нас, доверенного наших маленьких житейских секретов.

— О —

1912 год. Я только прибыл из училища в 128-й пех. Старооскольский полк, в г. Изяславль на Волыни, в глуби лесов и полей, в 25 верстах от ст. Шепетовка.

Холодный дождливый октябрь. Мелкими каплями стучит он в окно номера «хотеля» — гостинницы, где я нашел приют до приискания какой-нибудь квартиры в этом утопающем в грязных лужах немощеных улиц городе. Серд­це полно печали и сожаления о только что по­кинутом большом и благоустроенном городе, о толпе веселых, хорошо одетых людей, заполня­ющих тротуары недавно бывшаго моим Иркут­ска. Десятки раз в голове — один и тот же во­прос: Зачем я выбрал этот полк в такой стоянке? Дернуло же меня… Почему не вышел в Кас­пийский полк в Петергоф? В 146 Царицынский? — в Ямбург? — окрестности Петербурга? Нако­нец, были же полки в Баку, во Владивостоке, Ташкенте, Ярославле… Глупо увлечься мыслью: посмотреть Юго-Запад России и для этого уто­нуть в болоте грязи городка, брошенного судь­бой в этот уголок моей родины…

Мысли мои прерываются стуком в дверь.

— Войдите! — кричу, не поворачиваясь от окна, слезящегося часто падающими каплями.

В отворившуюся дверь, переступая осторож­но порог, входит фигура в шинели. Старается отчеканивать шаг, рапортует:

— Ваше Благородие, рядовой Игнат Скибинский назначается к Вашему Благородию — донщиком! Так и сказал: «донщиком», делая ударе­ние на «о»…

Польский акцент, круглое румяное лицо, дет­ски-наивные серые глаза.

— А ты сам хочешь быть денщиком или со­гласился потому, что тебя назначили?

— Так точно, сам хочу (хотцу), Ваше Благо­родие.

— Ну, вот и хорошо, будем значит жить вме­сте… А город знаешь? Мне нужно найти квар­тиру… Найдешь?..

— Постараюсь — и Игнат исчез.

На другой день вечером снова стук в дверь. Появляются две фигуры: Скибинский, а за ним улыбающееся лицо, обрамленное черной, биб­лейской бородой.

— Что скажешь?

— Нашел квартиру, Ваше Благородие! Мойша покажет Вам…

— Я таки давно нашел для господина порушника добрую квартиру, — говорит Мойша, ев­рей, фактор полка.

— Да как же Вы знали, что я существую? — удивленно говорю.

— Мойша все знает; Мойша читает газеты из Житомира… а в них было написано, что г-н порушник назначен в наш полк…

Оказалось, что местные газеты перепечаты­вали все фамилии всех новых офицеров по пол­кам, стоящим в Волынской губернии! А Игнат своим солдатским нюхом узнал, как найти нуж­ного ему человека. Обегал все еврейские лавки на этот предмет и нашел нужного нам Мойшу.

— О —

В глубине обширного сада, на Клембовском шоссе, стоял маленький домик — моя кварти­ра. — Беленький, под черепичной крышей, под развесистыми сучьями вековых грабов, с зарос­шим бузиной садом, с колодцем перед окнами… Три большие комнаты с кухней и закутком для прислуги — вполне подошли мне, и я в тот же вечер переселился в него.

Но скучно жить одному молодому человеку, привыкшему засыпать под придушенный, по часто веселый разговор юнкеров в дортуаре училища, которое я покинул всего два месяца тому назад. Я стал подыскивать сожителя. Слу­чай представился.

Как-то, гуляя темным осенним вечером, на мосту через Горынь я встретил двух подпору­чиков, так же как и я бродивших со скуки по городу, Леню Мельникова и Коку Кавтарадзе. Мельников — Хабаровец, Кавтарадзе — Тиф­лисец, оба из Киевского училища. Они, как и я, явно скучали в городишке. Мельников тосковал о Киеве Кавтарадзе — о Тифлисе; присоеди­нился и я к ним — с тоской об Иркутске.

Леня живо ухватился за мысль переселить­ся ко мне, и через день мы зажили вчетвером в нашем домишке: двое офицеров и наши денщи­ки. Но наша жизнь вчетвером продолжалась недолго… Как-то поздно ночью я услышал, из подокна, голос Скибинского: «дойдзи, дойдзи до мене, не бойся»…

Я выглянул из-под занавески окна и вижу: Скибинский, в подштанниках, в накинутом на плечи мундире зовет к себе комочек, который и хочет подойти к нему и боится. Ярко светила луна. При бледном ее свете было видно и жа­лостливое выражение его лица и зеленоватые глазенки котенка, который то близко подходил к нему, загнувши хвост французским эсом, то ловко, деликатно увертывался от его рук…

Я сам люблю животных. Порадовался за хо­рошее сердце солдата и закрыл окно. А утром, войдя в кухню увидел: черный котенок лежит на дровах у печки. Греется кофе, крутятся на­ши денщики, а котенок смотрит на меня с лю­бопытством и страхом, как будто спрашивает себя: Кто этот большой дядя? — враг или друг?

— Я подошел, погладил его по головке. «Друг» — вероятно подумал новый квартирант, встал, изогнул спину, головенкой пободал мои паль­цы, показал, что он не боится меня и просит не бояться его тоже, смело полагаться на его защи­ту в случае надобности… Так появился у нас но­вый жилец, сейчас же зачисленный на молоч­ное довольствие.

— О —

Наша квартира быстро стала центром встреч молодежи. Приходили к нам посидеть — просто, по дороге в поле, которое расстилалось за на­шим обширным садом, доходившем до леска — «Побои».

Лесок Побои окутан легендами, которых так много в этом крае… Сюда, в тринадцатом веке, пришли татары Батыя, двигаясь к Карпатам. На Побоях произошел бой, и население городка было вырезано начисто осаждавшими. Здесь же, позднее уже (в 16-м и 17-м веках), происхо­дили бои поляков с православными казаками-крестьянами, постоянно восстававшими против католической Польши. Вот почему на вспахан­ном поле крестьяне часто находили то черепа, то наконечники стрел и копий — остатки ору­жия бойцов того времени. Отсюда и название «Побои» — избиение!!…

Двое из гостей особенно врезались мне в па­мять: подпоручики Кока Кавтарадзе и Сева Ти­мофеев. Оба из Киевского училища ІІ-го года выпуска.

Как сейчас вижу Кавтарадзе: сидит на ди­ване, с гитарой, подпевает под тихий звон струн: …И я не справился с собой! Забывши все — бежал домой. – Печально смотрит командир, на молодого беглеца…

Побег с далекого поста во век солдату

не простят!… Стреляйте, други, — вот грудь моя!!! При последних словах, он патетически подбра­сывает гитару и бьет себя в грудь, блистая чер­ными грузинскими глазами.

Я не помню порядка строф этой мелодиче­ской печальной песни. Но расскажу содержа­ние прозаически: Стоял молодой солдат на по­сту. По дороге около него проходил странник и пел песню его, часового, страны. Часовой вспо­минает. «А в стране моей родной — красотка ждет к себе домой»… и он бросил пост, дезерти­ровал. Где родилась эта песня? Наверно сочи­нена военным. Вероятно в Грузии. Я никогда и нигде больше не слышал таких красивых слов, воспевающих солдатскую трагедию.

Пение и молодое оживление притягивало внимание соседок. Как-то, выглянув в окно, ви­жу: две женские фигуры стоят в тени деревьев, под окнами. Гимназистки…

— Нико, тихонько говорю, смотри, твое пе­ние разбило два юных сердца.

— Пусть страдают! — кричит Нико и взма­хивает своим черным чубом.

Тимофеев — высокий сероглазый блондин, со шрамом на щеке от удара перочинным ножи­ком какого-то сорванца — крымского татарченка, его товарища по реальному училищу в Сим­ферополе. Он не пел, не обладал голосом, а мы с Леней подтягивали иногда. Но наши вокаль­ные способности были ничто по сравнению с Кокиными!

Все посетители нашего домика — приятные люди, благовоспитанные, как и полагалось быть молодым офицерам того времени. Но был один, который нам не нравился, — подпоручик Ер-ев, уроженец Кавказа, кажется из Баку, совершен­но русский, даже с рыжеватыми веснушками. Частенько «под мухой» (напускной «мухой», ка­жется), он старался показать, что и характер и акцент у него, как у настоящего, матерого абре­ка! В разговорах часто слышалось его: «дюша мой, зарижу»! Но он быстро перевелся в один из городов Малороссии и не оставил у меня в памяти ничего, кроме неприятного воспомина­ния. Слышал потом, что он получил Георгия во время войны, поступил в красную армию и в Крыму попал в плен к белым на Перекопе. Остался жив.

— О —

Весной, темным мартовским вечером, по та­лому снегу на Шепетовском шоссе, вскачь нес­лись три балагулы везущие Коку Кавтарадзе и нас, его провожающих, на станцию…

В пустынном зале маленькой станции Шепетовка выпито по бокалу шампанского, «посо­шок» отъезжающему. Погружен багаж. Кавта­радзе, в белом кавказском башлыке, небрежно накинутом на погоны шинели, стоит на площад­ке медленно уплывающего вагона, кричит оста­ющимся: «Алла Верды!»

— Якши ол! — дружно отвечаем мы удаля­ющейся фигуре друга…

Кока стал гренадером 16-го гренадерского Мингрельского полка. Переселился в знойный Тифлис.

Наш домик (прозванный дамами домиком сумасшедших), затих.

От тоски ли по уехавшем друге, или про­сто от одиночества, Тимофеев, сожитель Кавта­радзе, переселился к нам. Гитару заменил граммофон чаще и чаще играющий пластинку Вяльцевой: «Жалобно стонет ветер осенний». Мрач­но-серьезно слушал мотив осиротевший Тимо­феев; Мельников лежал с вечера в постели и мешал мне читать, вспоминая Хабаровск, Си­бирь.

Кот, напуганный вдруг наступившей тиши­ной, лазил то к одному, то к другому, ища свой порцион человеческой ласки. А может, просто спрашивал молча: «что же вы затихли, мол, где же гитара?»

Рано по утрам мы все трое торопливо выхо­дили на занятия, по своим ротам.

Я шел в свою одиннадцатую. Ее командир — мрачноватый Штабс-Капитан Корнич, с застен­чивой улыбкой хорошего старого служаки; дру­гой младший офицер — подпоручик Вася Веселаго, из кадет, Орловец, Александровец, дам­ский кавалер, устроитель полковых спектаклей. Мы стали друзьями сразу же, после первого знакомства.

Я обучал молодых солдат, а кроме того, два раза в неделю занимался с унтер-офицерами 3-го батальона. С наступлением солнечных ве­сенних дней я выходил с унтерами в поле на глазомерную съемку. Мои ученики поражали меня способностями. Они так старательно и быстро схватывали мои объяснения! Спраши­ваю: «где учился»? — «В приходской школе».. А чертили некоторые из них, право, не хуже юнкеров. Прекрасно определяли расстояния на глаз.

Учил я их как обучать солдат:

«Терпение, спокойствие и настойчивость. И Боже сохрани бить солдата за то, что он не по­нимает! Единственный проступок который дол­жен караться — умышленное неисполнение приказаний». И за всю мою офицерскую служ­бу я не видел, чтобы унтер-офицер ударил сол­дата!

У меня в полуроте было два взводных: Чер­нуха полтавец, и Днестрянский — из Подолии. Это были учителя «Божиею милостью». «Да ты не бойся! Смотри, как я делаю!» кричит Черну­ха, в десятый раз прыгая через кобылу и кру­жась на турнике, перед грузином Махарадзе худым, бледным и лысым. И на смотру месяцев через пять Махарадзе показывал «класс» по прыжкам через кобылу.

Урок грамотности. Старательно, едва дыша, выводят буквы, потом слова неграмотные. Чи­тают рассказы и пересказывают своими слова­ми немного уже грамотные. Сверх программы я рассказываю им что-нибудь из истории России. Показываю карту — «вот какая большая ваша родина — Россия!» и как славна ваша армия! В ней нет ни поляков, ни евреев, ни татар — вы все Российские солдаты! Гордитесь этим, гор­дитесь вашей формой, красивым мундиром. Будьте вежливы с «вольными», старайтесь ли­хо откозырять не только г.г. офицерам, но и друг другу!…» И я видел, что мои слова хорошо запоминались учениками-солдатами. Ни разу никого из них не наказал ни я, ни командир ро­ты.

В то время было принято думать, что солдату достаточно объяснить значение знамени, расска­зать о типичных подвигах солдат в войнах про­шлого, а, мол, шире объяснять ему, что такое Россия как государство, ее географию — не для солдатского ума дело… Каюсь, я отступил от этого правила. Меньше говорил о знамени, как «хверугви», а больше о России, за честь кото­рой им, может, придется умирать…

— О —

Как-то в Нью-Йорке я познакомился с пол­ковником Амилахвари. Заговорили, как это при­нято среди военных, — кто где служил?

Я и говорю: начал службу в 128 пех. Старооскольском полку…

У князя, старого солдата, вспыхнули глаза при названии полка.

«Ах, какой это славный, боевой полк!» — го­ворит. «Видел его в боях в Галиции в 14-м году!»

Я почувствовал прилив гордости… подумал: Ведь и я приложил свой труд к воспитанию этих молодцов Старооскольцев! — хотя уже и воевал я в другом полку, 26-м Сибирском Стрелковом.

— о —

Уныло тянулись для молодежи дни в ма­леньком городе. Только по субботам мы встре­чались с прекрасным полом — семействами офицеров — на вечеринках. Тут мы оживали, как застоявшиеся кони, сорвавшись с привязи…

Отчекрыживал мазурку Кавторадзе; следом шел Мельников: лихо звенел шпорами началь­ник конных разведчиков поручик Разнатовский; но всех забивал лихостью польского тан­ца пулеметчик — прапорщик Юзик Рафаловский. Переведенный из 9-го уланского Бугского полка он держал совершенно корнетский тон… Носил шпоры-кирасирки… отражение его уланского шика в пехотной среде. Под его слав­ным водительством, сопряженным с глубоким пониманием толка в выпивке, мы почти всегда заканчивали вечеринки рано утром в воскре­сенье…

Совершенная противоположность Рафаловскому был в полку подпоручик Панек, переве­денный к нам из корнетов 13-го Драгунского Орденского полка. Он вел тихий семейный об­раз жизни со своей женой, красивой полькой, из-за которой и перевелся в Изяславль. Он имел сугубо пехотный вид.

В одно из воскресений с Юзиком произошло несчастье. Рассматривая только что купленный браунинг, он случайно ранил другого Юзика, подпоручика Поповшек. Случай произошел в доме маленькой, пышногрудой Марией Беседовской, барышни на выданьи. Полковые дамы заговорили о злом умысле со стороны прапор­щика. Похоронили Поповшека на горке, что влево от шоссе Шепетовка-Изяславль. Дамские разговоры смолкли. Они были безоснователь­ны. А Юзик Рафаловский перестал танцевать; мрачно закрылся в своей холостяцкой комнате и больше никогда не показывался в нашей шумной — до утра — компании. В 15-м году, в Киеве, я встретил Юзика на Крещатике. На нем на шее виднелся орден Станислава с меча­ми. Посидели в кафе на Фундуклеевской, вспо­мнили Изяславль и попрощались навсегда! А в 16-м роду, при наступлении Брусилова, он и князь Чхейдзе были убиты.

В инвалиде прочитал: «Шт.Капитан Рафа­ловский с пулеметами задержал наступление австрийцев, но смертью запечатлел содеянный им подвиг» — награжден георгиевским оружи­ем посмертно… то есть так, как и полагалось тогда строевому пехотному офицеру… до чина капитана. Их жизнь измерялась иногда бук­вально часами… 1-я война кончилась и если б кто-нибудь подсчитал процент георгиевских ка­валеров, оставшихся в живых, то пехота была бы на самом последнем месте. Так был состав­лен статут о награждении вообще а — Георги­ем — в частности… Пехотинец должен был быть убит раз двадцать, чтобы получить орден храб­рых!

— О —

Знаете ли Вы, читатель, что такое весна на Волыни? Это шопот набухающих почек в ут­ренней тишине леса; запах тающего снега и ти­хий серебристый звон ручейков под посинев­шим настом, стремительно бегущих в Горынь реченку, на болотистых берегах которой усел­ся Изяславль с его монастырем Святой Бернар- дины и замком князей Сангушко.

Только багряным золотом, прыснет раннее мартовское солнце, как во всех садах, за дере­вянными заборами, начнется деловитое, пере­ходящее на басовые ноты, карканье грачей, в небе закурлыкают гуси, журавли, стройными трехугольниками летящие на север, к Ледови­тому океану. А в синеве девственно-чистого не­ба, над полями еще черными от мокроты за­льются жаворонки, заснуют низко над землей ласточки, в любовной истоме застонут лесные голуби…

И вот в такую благодатную погоду я выво­жу с утра своих учеников-унтеров на глазомер­ную съемку. По полям рассыпаются синие по­гоны Старооскольцев, прилежно отмеривающих шаги; склоняются над планшетами усатые ли­ца… Идем до самой Клембовки — имения Князя Сангушко.

Флигель-адъютант еще Имп. Николая 1-го, Сангушко безвыездно живет в своем цветни­ке-поместье. В семнадцатом году, слышал я, он и его престарелая сестра были убиты солдатами какого-то полка, после Тарнополя пришедшего сюда.

— О —

В мае Изяславль высох. Зимняя слякоть превратилась в пыль. Сады зацвели сиренью, грушей, жасмином… В прозрачной полутьме ве­сенних вечеров чаще видишь фигуры подпору­чиков, прогуливающихся по укромным отда­ленным улицам города, выходящих в поле к зацветающим кустам сирени… И рядом с ними более тонкие силуэты… в весенних платьях. Здесь меньше риска попасть на глаза бдитель­ного начальства, строго блюдущего целомуд­ренность и доброе имя полка.

Пятого мая — парад. Командир полка пол­ковник Товянский, старый солдат, принимает его и поздравляет с выступлением в лагери. Пол­ковник седой, коренастый старик. Грудь увеше­на всеми боевыми орденами Империи… Вспоми­наю его рассказы нам — молодым… Вот он, в пальто офицерского сукна «подбитом ветром», в лакированных сапожках, переходит Балканы в 1877 году. Удивлялся: «как я не замерз»!?..

Воюет в знойных песках Туркестана, со Скобе­левым. Берет штурмом Геок-Тепе. Вместе с Сибирским стрел. батальоном входит в Пекин в 1900 г. В 1904-5 г.г. Ляоян, Мукден… ранения, контузии.

В 1914 г. он же поведет Старооскольцев в бои на Гнилой и Золой Липах, в Карпатах; доведет их до Кракова. Генералом, кажется, «не у дел» встречу его на Крещатике в Киеве… Сядем в кафе Семадени и поговорим, вспомним лихие дни, не как начальник с подчиненным… а как старые боевые товарищи и расстанемся навсег­да. Порой спрашиваю себя: как ты кончил жизнь, доблестный старый Российский сол­дат? — Умер ли ты у себя в Польше (Товяны — под Вильно), ставшей уже тебе чужой, потому что служил ты России, и на далеких ее окраи­нах?… Или бесславно убит на улице в Киеве — Петлюровцами — Самостийниками? Как отбла­годарили тебя за верную службу России?..

— О —

На другой день, под глухой рокот и гул ба­рабанов, под звуки марша «Тоска по Родине» полк выходил из-под сводов старой башни — ворот замка. Торжественно ухали геликоны, рыдали волторны; мы уходили в лагерь Шубково, под Ровно.

Улицы, всегда сонные, ожили. У открытых лавок толпились разноплеменные жители горо­да. Большинство — евреи. Они вышли выра­зить внимание, сказать последнее «прости» «их» полку… Мужчины снимали с достоинством шляпы, женщины махали рукой… привет. Ухо­дили их клиенты. Торговля замирала до сентя­бря.

На крыльце аптеки стоял аптекарь, а рядом его дочь Роза вскинула черными ресницами и скромно потупилась. Сзади стояла ее увесистая мамаша. Гибкий стан восемнадцатилетней кра­сотки, глаза – маслины были предметом ин­тимных мечтаний молодежи. Но малые разме­ры города, где все знают обо всех, бдительный надзор строгой мамаши, готовой коршуном бро­ситься на соблазнителя, охраняли ее от поку­шений скучающих Дон-Жуанов. Они (покуше­ния) отражались материнским взглядом, как ядром катапульты!

Слева — одноэтажное кирпичное здание женской Селивановской гимназии… Полудет­ские лица, с синими, черными и серыми глаза­ми, прильнули к окнам. Ищут среди марширу­ющих солдатских рядов того, кто зимой во вре­мя гимназического бала уделил ей внимание больше, чем другим, и оставил в ея сердце грусть и несознанное желание чего-то нового, неизвестного, что заставляло сердце трепетно биться по ночам… В особенности весной, когда запели под окном только что прилетевшие со­ловьи…

— О —

Шли с остановками на ночь в Славте, Аннополе, а на третий день — Шубково. По полям и перелескам, по дорогам, уже столетиями исхо­женным пехотными русскими полками — на­шими предками.

Казалось, что вот так же, по этим местам шли колонны Суворова, гонясь за Барскими конфедератами, упорно не желавшего умирать, Крулевства Польского в 1770 г.

Тут же шла Дунайская Армия Адмирала Чичагова, спеша к Березине, чтоб добить Ве­ликую Армию Наполеона… и не поспела.

Отсюда двигался граф Курута, спеша к Люблину в 1831 г. — Хитрый грек — на русской службе И очень возможно, что где-то здесь двигались в Венгрию батальоны мушкетеров и егерей Графа Паскевича-Эриванского, князя Варшавского… Под старыми капличками-крестами, что часто стоят на перекрестках дорог, может лежат кости убитых: солдат, офицеров —: Русских? поляков?

Из глубины веков, в воображении встают реестровые полки Коронных Гетманов Речи Посполитой; Жолкевского, Гонсевского, в крова­вых сечах усмиряющих восстания холопов Хмельницкого.

Чудилось мне, что вот где-то тут, закован­ные в железо и сталь полки польских рыцарей, гнали пиками и тяжелыми саблями нестройные толпы запорожских казаков…

Иногда виделось мне, что по замощенному шоссе, между выровненных в ниточку столет­них дубов, грабов, летит быстрая тройка с се­доками в шляпах-трехуголках с белыми плю­мажами… — Император Александр 1-й летит в лагерь Тульча, где зреет против него заговор сурового мечтателя — полковника Пестеля…

Позднее, тут же летали тройки с седоками в касках с острыми шишаками — подданными Имп. Николая Павловича. Может, и он сам ку­да-нибудь летел, чтобы посмотреть свои не ды­шавшие почти полки «во фрунте»…

Край легенд и истории. Земля обильно оро­шенная кровью и слезами…

— О —

Три «мушкетера» Мельников, Тимофеев и я, поместились в ротном бараке. Денщики — сзади в палатке. Кот (мы привезли его в обозе), удивленный и испуганный залег под кровать и ни гу-гу! Только глаза зеленовато поблескива­ют в темноте барака. Ни его пестун — Скибинский, ни мы не могли вызвать его из засады. Расстроился зверь!.. «Пусть сидит! Приобыкнет… авторитетно сказал Федор Дергач — ден­щик Мельникова.

— О —

Не легка лагерная жизнь: ранние вставанья. хождение на стрельбу по жаре; но как хорошо дышать запахом берез, дубов, грабов, всеми сор­тами лесных и полевых цветов!.. Приятно, в вос­кресенье, удалиться в самую гущу леса, сесть на пенек и слушать гуденье пчелы то садящей­ся на цветок у твоего сапога, то вдруг, капризно прогудев, перелетающей на другой — подходя­щий ей по вкусу… Порой услышишь легкий треск веток… Мелькнет в прогалине офицер­ский китель, рядом силуэт в платье летних цве­тов… Они торопливо повернут в сторону от не­скромного свидетеля, а ты уткнешся в книгу… Как будто ничего не видел… А издали, с перед­них линеек полков, несется рыдающий звук вальса: «Березка»…

Очередной оркестр 32-дивизии играет для солдат, лениво слоняющихся по линейкам меж­ду палатками или сидящих кружками около па­латок… Земляки, конечно…

По субботам в полках вечеринки. Мы идем к соседям потанцевать, встретить товарищей по училищу и познакомиться с новыми представи­тельницами прекрасного пола.. Там завязыва­ются знакомства, воспоминания о которых а иногда и переписка — будут заполнять зимнюю” спячку жизни маленьких городков: Ровно, Дуб­но, Кременец… Зацветала и любовь, согревав­шая тоскующее сердце офицера в зимнем холо­де, охватывающем маленькие гарнизоны, как только они вернутся из лагерей.

Дубно, Кременец, Острог… Крепостью дуба и кремня звучали в прошлом эти имена для вра­гов Крулевства Польского. Кой-где еще сохра­нились остатки стен, рвов и башен, когда-то грозных укреплений. Не мало сложено под ни­ми буйных казацких и польских голов.

— О —

В Шубковском лагере располагался весь 11-й Армейский Корпус: 11-я пех. дивизия (Севасто­польская!) и 32-я пех. дивизия, со всеми вспо­могательными частями. 11-я Кавалерийская ди­визия, — в окрестностях Шубково.

Мы много слышали о войсковом товарище­стве. В особенности в Царствование Императо­ра Николая ІІ-го. Были установлены переводы и прикомандирования офицеров к разным ро­дам оружия. Пехота могла быть прикомандиро­вана, а после переведена, в кавалерию и даже во флот!.. И обратно… Для слияния родов ору­жия и монолитности армии. Но таковой не по­лучалось. Она была в теории. На пехоту все смотрели «свысока»: «Не пыли, мол, пехота»…

Но на всех— и пехотинцев и артиллеристов — с самого высокого «высока» — смотрела кавале­рия.

В отместку на: «Не пыли пехота!» — пехота распевала:

Добрый молодец с конем…

А ссади-ка: черт ли в нем!?..

Толи дело на своих на двоих…

Во время войны эта отчужденность, конеч­но, сглаживалась общностью боевых заданий…

— О —

Пришли мы как-то с Леней в 44 пех. Кам­чатский полк. Нас повели представляться к ко­мандиру полка. Маленький толстенький чело­вечек с мясистым носом в пенснэ — полковник Май-Маевский. О Май-Маевском много писа­лось и говорилось в Добровольческой Армии. И все почти не всегда в его пользу. Но все ли бы­ло правда? Все ли было справедливо?.. Вот уже одна неправда, которую я опровергну.

Во время боев за Харьков мне пришлось его сопровождать в качестве ординарца, по назна­чению. Писали… Говорили: «Май был настолько пьян, что принял делегацию граждан г. Харько­ва за Корниловцев и поздоровался с ней, лихо крикнув: «Здорово Корниловцы!» Я сопровож­дал его в этот момент и говорю, что этого не бы­ло!

Как-то прихожу в Охотский пех. полк, к по­ручику Соловьеву. Г-жа Соловьева представля­ет мне кадетика, своего брата: «Это Володя, мой брат». Кадетик вытянулся, щелкнул каблука­ми. — Это был Владимир Манштейн, будущий командир 2-го Дроздовского полка, генерал-ма­йор. Постоянно показываясь в цепях Дроздовцев, без руки, оторванной с плечем, он называл­ся красными: «безруким чертом»…

Генерал Вендт, начальник дивизии, иногда заходил в собрание Старооскольцев. Его сопро­вождал элегантный офицер ген. штаба, стар­ший адъютант штаба дивизии капитан Рома­новский. В 20-м году в Константинополе его убил какой-то офицер.

— О —

Быстро прошли 2 месяца. Кончились стрель­бы, началась «Нуда», как метко называли под­поручики строевые батальонные учения на ла­герном плацу. В июле читаю приказ: я пере­веден в 26 Сибирский Стрелковый полк. Менял­ся местами с подпоручиком Марковым.

Вечером шумно отпраздновали мой перевод. Были дружеские объятия, с чуть пьяной сле­зой; обещания писать, не забывать… Через 2 дня я уже мчался в поезде на Москву, Костро­му, Вологду, Иркутск. В нашем бараке осталось только два мушкетера и кот. Последний, впрочем, давно изменил нам. Сначала, по сигналу горниста на обед или ужин, он пулей мчался на кухню и садился под кухонный стол, ожидая порции. Потом совсем переселился туда.

Моего верного Скибинского взял к себе ден­щиком — Веселаго.

— О —

В 1915 году я лежал в госпитале Кенига в Петербурге.

С перебитым носом, с лицом распухшим как неправильно растущий боб («кривомордый!» — звал меня однополчанин, Сибиряк, пор. Петро­павловский, сосед по койке), — я поплевывал кровью из где-то лопнувшего легкого, при бро­ске, от взрыва тяжелого немецкого снаряда, пу­щенного с форта Летцена. Правый глаз не ви­дел… Щека дергалась против моего желания… Словом — изукрасили…

Комиссия врачей направила меня в Крым. Но, «воспоминания дней» потянули меня в Изя- славль, — подышать воздухом лесов и полей Волыни, узнать, что же стало со Старооскольцами?

Подумано — сделано, еду на Шепетовку, а потом в Изяславль…

— О —

Война — чудовищное передвижение людей; время самых неожиданных встреч с людьми, которых потерял давно и, казалось, навсегда… Вы встречаете где-нибудь в поле, в деревне у фронта, в вагоне — товарищей по училищу, вы­шедших куда-нибудь в Асхабад, в Закавказье; Встречаете просто людей, около которых вы проходили часто мимо, не будучи знакомы…

В переполненном гимнастерками вагоне — вдруг выплывает лицо, которое вы когда-то, где-то видели… проходили мимо него, обменя­лись с ним несколькими незначительными фра­зами. — Всматриваетесь: да ведь это кап. Сион­ский! — мелькает мысль, когда всмотрелся в ли­цо подполковника с рыжеватыми усами, с длин­ным лицом, сидящего против меня в купе… И сразу вижу себя маленьким мальчиком, держа­щимся за руку матери… А предо мной стоит ряд солдат в белых с желтизной гимнастерках, в безкозырках с алыми околышками, держащих «на караул!» Сионский, шт.-кап., в белом кителе, с черной лакированной кобурой на серебряном поясе, держа руку «под козырек», четко отби­вает шаг по мраморным плитам входа в старин­ный собор г. Костромы…

Гудят басом большие колокола бесчислен­ных церквей древнего города, им вторят «Тинки» — колокола малых размеров… За собором, под горой, как раз сзади ниточкой выровненного строя солдат — застыла голубая гладь Волги… Белые и сиреневые пароходы уходят и приходят, вторя колоколам сиренами своих ды­мящих труб… Солнце — ярко, до боли в глазах, отсвечивает от — столетием отшлифованных колесами телег и экипажей — серых камней мостовой Соборной площади…

Толпа горожан и крестьян из соседних сел, с молчаливым восхищением и гордостью за свою армию, смотрит на скромный парад скром­ной войсковой единицы — Солигаличского Ре­зервного Батальона… В приволжских городах тогда стояли только резервные Батальоны.

И испаряется, на миг, сосущая тоска войны, скука царящая в душах людей, несущих ее тя­готы… Нигде неисчезающая скука; озабочен­ность грядущим днем, его изменчивым счасть­ем… — Тщательно скрываемая от посторонних, даже во время шумных товарищеских пиру­шек, — когда в залихватских товарищеских разговорах о боях и опасных приключениях в сражениях смешивается быль с небылицами… На войне, в пехоте особенно, даже веселие — искуственно.. Каждый — поющий под звон бо­кала вина — знает, что сегодня он поет, смеет­ся… а… завтра?… Из сравнительно спокойного резерва (очень относительного) он пойдет в окоп, где на проволоке, перед амбразурами, он увидит висящие распухшие тела своих или вра­жеских солдат. А может, — если не повезет — сам будет висеть на проволоке или упадет на дно окопа, с пулей или осколком в сегодня хо­рошо дышащей груди, и на выбритом, так живо смеющемся лице вдруг появится смертельная синева… На бледных губах — алые пузырьки крови… Какое уж тут искреннее веселье… Пусть не пишут борзописцы о смерти с улыб­кой на устах, во славу высоких идеалов, постав­ленных дипломатией… Я видел много смертей, а улыбки у умирающих от пуль, осколков, шты­ковых ран — не видел!

— О —

Изяславль — сонный и в мирное время, по­разил меня тишиной и безмолвием. Сидели ста­рые люди около еврейских магазинов; старые седобородые крестьяне из окрестностей торгова­ли, с возов продуктами своего труда. Маячат на улицах солдатские гимнастерки, иногда с при­стегнутым пустым рукавом. Раненые, на по­правке, из лазаретов…

Иду по улице, на встречу… унтер-офицер — Чернуха! Родная фигура, со сдвинутой лихо на бок фуражкой. Все такой же; только на очень бледном лице отчетливо выделяются веснуш­ки… Ранен в живот. Вылечился. Затащил к се­бе; в гостиннице, за кофе, потянулся его разсказ…

«Штабс-Капитан Корнич» был ранен в жи­вот, на Сане. Упал в лужу, мучительно стонал и не давал себя нести… Принял роту поручик Веселаго. Рота? — вот она, у самых австрийских окопчиков. Залегла под огнем и поднимается. Поручик поднялся с кульком конфет в руке (любил Вася конфеты!) и кричит: «Подбирай конфеты», и бросает их к австрийцам… Люди поднялись, австрийцы были выбиты из окопов, а поручик остался лежать — мертвый. Потом нас потеснили… Денщик офицера — Скибинский (мой Игнат!) ночью вынес тело… Похоро­нили»… Вспомнил я: лежа в госпитале читал о награждении Корнича и Веселаго Георгиевски­ми Крестами. Оба они «смертью запечатлели со­деянные ими подвиги». Как и полагалось тогда пехотному офицеру. Немногие выходили жи­выми после содеяния подвигов…

Чернуха уехал в полк, а через месяц я встре­тил другого своего старого солдата.

— Ну, как у вас в роте? — спрашиваю. «Чер­нуха, Ваше Благородие, только что приехал в роту, как был убит. Он вел свой взвод по кана­ве, обочине дороги, а австрюки вдарили вдоль канавы из пулемета… Так все и полегли!.. Вспомнился голос Чернухи, запевавший: «не поймали щуку рыбу — поймали язя». Не запоет больше Чернуха!.. И еще скучнее стало жить. Почувствовалась неловкость оставаться в тылу, когда так много друзей ушло в мир, где нет «ни печали не воздыханий»…

Я подал рапорт об отправлении меня на ко­миссию для отправки на фронт. Через неделю уехал в Киев.

— О —

Киев — царство грозного коменданта горо­да — генерала Медера. Много анекдотических рассказов связано с этим именем: об арестах офицеров, не совсем по форме одетых, о непра­вильном отдании чести…

Сижу на скамейке перед строгой медицин­ской комиссией, ожидаю вызова. Вдруг — тол­чок в бок… поворачиваюсь: курносик, улыбаю­щиеся глаза — Леня Мельников! Показывает плетью висящую руку: вырван пулей весь мус­кул предплечья. Нас обоих признали негодны­ми к строю в условиях войны, — третья кате­гория.

Леня остался заведывать госпиталем в Ки­еве же, а я поехал, по собственному желанию, в полк под Вильно, не обращая внимания на кате­горию.

Встретил Мельникова ещё раз: в общежи­тии на улице Краля Александра, в Белграде, в 1923 году. Он уезжал в Болгарию с тем, чтобы оттуда поехать в Россию. Знаю, что он уехал и был жив в 1925 в Киеве. Тоска по родине и без­надежность эмигрантской жизни устрашили его. Не мне его судить. Хороший был офицер и славный товарищ. Да хранить его Бог, если он жив!

— О —

1934 год. Я только что приехал из Парагвая, куда занесла меня моя мятущаяся душа в пои­сках, хоть видимости, родных просторов моей Родины. Но и там она не нашла, хоть прибли­зительно, того, что я оставил в России. Так же всё было чуждо там, как и на заводах Франции. Только много дальше от милых сердцу мест.

Я стою на дворе Русскаго Собора на Дарю. Около меня стоит кучка людей с орденскими ленточками. Тихонько разговаривают. Слышу: «панихида, Кавтарадзе»… Подхожу к одному, спрашиваю: панихида? По ком? «По штабс-капитане 16-го гренадерского Мингрельского полка Кавтарадзе…» Умер в Сараево. Был вос­питателем Кадетскаго Корпуса… Николай!»

Захолонуло серце, жалостью сжалось… По­летели воспоминания…

«Однажды,» рассказывал поручик Шелин, его однополчанин, рота Кавтарадзе залегла под огнем австрийцев. Шел дождь. Бой заглох… Только слышим, кто-то в его цепи затянул пес­ню: «в саду ягода малина… не прикрытая рос­ла…» Ведь это наш Кока, Кацо, Староосколец!

— подумал я. Может вспомнил он в тот момент наш домик? — Чтобы отвлечься от мертвящей атмосферы боя? — Чтобы поддержать от нечеловеческаго напряжения нервов угасающий дух?… Это знает каждый, кто лежал в пехот­ных цепях под дождём, солнцем, снегом, поли­ваемый к тому же и свинцовым дождём…

Значит умер веселый Кока-Капо не в род­ной Грузии… И, значит, не пошёл в грузинскую армию, где, хоть на время, мог бы сделать ка­рьеру… Он остался верен России.

С церковнаго двора, залитаго солнцем Па­рижа, мысль несётся под Крево, что у Сморгони. Мингрельцы бок-о-бок сидели в окопах с 26-м Сибирским полком… Всё кругом белеет в снегу… Беру полевой телефон… Мингрельский полк? Можно попросить поручика Кавтарадзе? Др… Др… трещит телефон. Затем хриплый го­лос: «Штабс-Капитан Кавтарадзе»…«Нико, раз- бойнико» так ты жив. «Я называю свою фами­лию». «Почему кашляешь, гудишь как паро­воз»? «Контужен был… В Галиции… ну и не могу поправиться ещё. Как ты»? «Приезжай через неделю к нам, мы будем в резерве, поси­дим, вспомним молодость» — кричу в. телефон.

— Обещал, но не приехал Кацо; исчез из вида, только через 18 лет, вот тут, в Париже, встре­тились с ним, мысленно, на его панихиде…

Павел Шапошников.

Добавить отзыв